Les frères Karamazov


Федор Михайлович Достоевский. Братья Карамазовы

       * * перед эпилогом отсутствует фрагмент текста **        Посвящается Анне Григорьевне Достоевской      Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, падши  в  землю,  неумрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода.  (Евангелиеот Иоанна, Глава XII, 24.) 

ОТ АВТОРА.

       Начиная  жизнеописание  героя  моего,  Алексея  Федоровича  Карамазова,нахожусь в  некотором  недоумении.  А  именно:  хотя  я  и  называю  АлексеяФедоровича моим героем, но  однако  сам  знаю,  что  человек  он  отнюдь  невеликий, а посему и предвижу неизбежные  вопросы  в  роде  таковых:  чем  жезамечателен ваш Алексей Федорович, что вы  выбрали  его  своим  героем?  Чтосделал он такого? Кому и чем известен? Почему я,  читатель,  должен  тратитьвремя на изучение фактов его жизни?     Последний вопрос самый роковой, ибо на него могу лишь ответить:  "Можетбыть увидите сами из романа". Ну а  коль  прочтут  роман  и  не  увидят,  несогласятся с примечательностью моего Алексея Федоровича? Говорю так,  потомучто с прискорбием это предвижу. Для  меня  он  примечателен,  но  решительносомневаюсь, успею ли это доказать читателю. Дело в том, что  это  пожалуй  идеятель, но деятель неопределенный,  не  выяснившийся.  Впрочем  странно  бытребовать в такое время как наше от людей ясности. Одно,  пожалуй,  довольнонесомненно: это человек странный, даже чудак.  Но  странность  и  чудачествоскорее вредят, чем дают право на внимание, особенно когда  все  стремятся  ктому, чтоб объединить частности и найти  хоть  какой-нибудь  общий  толк  вовсеобщей бестолочи. Чудак же в большинстве случаев частность и  обособление.Не так ли?     Вот если вы не согласитесь с этим последним тезисом,  и  ответите:  "Нетак" или "не всегда так", то я пожалуй и ободрюсь  духом  на  счет  значениягероя моего Алексея Федоровича. Ибо не только чудак "не всегда" частность  иобособление, а напротив бывает так, что он-то пожалуй и носит  в  себе  инойраз сердцевину целого, а  остальные  люди  его  эпохи  -  все,  каким-нибудьнаплывным ветром, на время почему-то от него оторвались...     Я бы впрочем не пускался в эти весьма нелюбопытные и смутные объясненияи начал бы просто-за-просто без предисловия: понравится, так и так  прочтут;но беда в том, что жизнеописание-то у меня  одно,  а  романов  два.  Главныйроман второй, - это деятельность моего героя уже в наше время, именно в  наштеперешний текущий момент. Первый же  роман  произошел  еще  тринадцать  летназад, и есть почти даже и не роман, а лишь один  момент  из  первой  юностимоего героя. Обойтись мне без этого первого романа  невозможно,  потому  чтомногое  во  втором  романе  стало  бы  непонятным.  Но  таким  образом   ещеусложняется первоначальное мое затруднение: если уж я, то-есть сам  биограф,нахожу, что и одного-то романа может быть было бы  для  такого  скромного  инеопределенного героя излишне, то каково же являться с двумя и чем объяснитьтакую с моей стороны заносчивость?     Теряясь в разрешении сих  вопросов,  решаюсь  их  обойти  безо  всякогоразрешения. Разумеется, прозорливый читатель  уже  давно  угадал,  что  я  ссамого начала к тому клонил, и только досадовал на меня, зачем я даром трачубесплодные слова и драгоценное время. На это отвечу уже в точности: тратил ябесплодные слова и драгоценное время, во-первых, из вежливости, а во-вторых,из хитрости: "все-таки, дескать, заране в  чем-то  предупредил".  Впрочем  ядаже рад тому, что роман  мой  разбился  сам  собою  на  два  рассказа  "присущественном единстве целого": познакомившись с первым  рассказом,  читательуже сам определит: стоит ли ему приниматься за второй? Конечно  никто  ничемне связан, можно бросить книгу и с двух страниц первого рассказа, с тем чтоби не раскрывать более. Но  ведь  есть  такие  деликатные  читатели,  которыенепременно захотят дочитать до конца, чтоб не  ошибиться  в  беспристрастномсуждении, таковы например  все  русские  критики.  Так  вот  пред  такими-товсе-таки сердцу легче: несмотря на всю их  аккуратность  и  добросовестностьвсе-таки даю им самый законный предлог бросить  рассказ  на  первом  эпизодеромана. Ну вот и все предисловие. Я совершенно согласен, что оно лишнее,  нотак как оно уже написано, то пусть и останется.     А теперь к делу.                       ----------------  

 * ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. *

      КНИГА ПЕРВАЯ.     История одной семейки. 

I. ФЕДОР ПАВЛОВИЧ КАРАМАЗОВ.

       Алексей Федорович Карамазов был третьим  сыном  помещика  нашего  уездаФедора Павловича Карамазова, столь известного в свое время (да и теперь  ещеу нас припоминаемого) по трагической и темной кончине своей,  приключившейсяровно тринадцать лет назад и о которой сообщу в своем месте. Теперь же скажуоб этом "помещике" (как его у нас называли, хотя он всю жизнь  совсем  почтине жил в своем поместьи) лишь то, что это был странный тип,  довольно  частооднако встречающийся, именно тип человека не только дрянного и  развратного,но вместе с тем и бестолкового, - но из таких  однако  бестолковых,  которыеумеют отлично обделывать свои имущественные делишки, и только  кажется  одниэти. Федор Павлович, например, начал почти что ни  с  чем,  помещик  он  былсамый маленький, бегал обедать по чужим столам, норовил в  приживальщики,  амежду тем в момент кончины его у него оказалось до ста тысяч рублей  чистымиденьгами. И в то же время он все-таки всю жизнь свою продолжал быть одним избестолковейших сумасбродов по  всему  нашему  уезду.  Повторю  еще:  тут  неглупость; большинство этих сумасбродов довольно умно и  хитро,  -  а  именнобестолковость, да еще какая-то особенная, национальная.     Он был женат два раза и у  него  было  три  сына,  -  старший,  ДмитрийФедорович, от первой супруги, а остальные два, Иван и  Алексей,  от  второй.Первая супруга Федора Павловича была из довольно богатого  и  знатного  родадворян Миусовых, тоже помещиков нашего  уезда.  Как  именно  случилось,  чтодевушка с приданым, да еще красивая и сверх того из бойких умниц,  столь  нередких у нас в теперешнее поколение, но появлявшихся уже и в прошлом,  моглавыйти замуж за такого ничтожного "мозгляка", как  все  его  тогда  называли,объяснять слишком не стану. Ведь знал же я  одну  девицу,  еще  в  запрошлом"романтическом" поколении, которая после нескольких лет загадочной  любви  кодному господину,  за  которого  впрочем  всегда  могла  выйти  замуж  самымспокойным  образом,  кончила  однако  же  тем,  что  сама  навыдумала   себенепреодолимые препятствия и  в  бурную  ночь  бросилась  с  высокого  берегапохожего на утес в  довольно  глубокую  и  быструю  реку  и  погибла  в  нейрешительно от собственных капризов, единственно из-за того,  чтобы  походитьна Шекспировскую Офелию, и даже так, что будь  этот  утес,  столь  давно  еюнамеченный и излюбленный, не столь живописен,  а  будь  на  его  месте  лишьпрозаический плоский берег, то  самоубийства  может  быть  не  произошло  бывовсе. Факт этот истинный, и надо думать, что в нашей русской жизни,  в  дваили три последние поколения, таких или однородных с ним  фактов  происходилоне мало. Подобно тому и поступок Аделаиды Ивановны Миусовой был без сомненияотголоском чужих веяний и тоже пленной мысли  раздражением.  Ей  может  бытьзахотелось заявить  женскую  самостоятельность,  пойти  против  общественныхусловий, против деспотизма своего родства и семейства, а услужливая фантазияубедила ее, положим на один только миг, что Федор Павлович, несмотря на свойчин приживальщика, все-таки один из смелейших и  насмешливейших  людей  той,переходной ко всему лучшему, эпохи, тогда как  он  был  только  злой  шут  ибольше ничего. Пикантное состояло еще и в том, что дело обошлось  увозом,  аэто очень прельстило Аделаиду Ивановну. Федор же Павлович  на  все  подобныепассажи был даже и по социальному своему положению весьма тогда подготовлен,ибо  страстно  желал  устроить  свою  карьеру,  хотя  чем  бы  то  ни  было;примазаться же к хорошей родне и взять приданое было очень заманчиво. Что жедо обоюдной любви, то ее вовсе, кажется, не было - ни со стороны невесты, нис его стороны, несмотря даже на красивость Аделаиды Ивановны. Так что случайэтот был может быть единственным в своем  роде  в  жизни  Федора  Павловича,сладострастнейшего человека во всю свою жизнь, в один миг готового прильнутьк какой угодно юпке, только бы та его поманила. А между тем одна только  этаженщина  не  произвела  в  нем  со  страстной  стороны  никакого  особенноговпечатления.     Аделаида Ивановна, тотчас же после увоза, мигом  разглядела,  что  мужасвоего она только презирает и больше ничего. Таким образом  следствия  бракаобозначились с чрезвычайною быстротой. Несмотря на то,  что  семейство  дажедовольно скоро примирилось с событием и выделило  беглянке  приданое,  междусупругами началась самая беспорядочная жизнь и вечные  сцены.  Рассказывали,что молодая супруга  выказала  при  том  несравненно  более  благородства  ивозвышенности,  нежели  Федор  Павлович,  который,  как   известно   теперь,подтибрил у нее тогда же, разом, все ее денежки,  до  двадцати  пяти  тысяч,только что она их получила, так что тысячки эти с тех пор решительно как  быканули для нее в воду. Деревеньку  же  и  довольно  хороший  городской  дом,которые тоже пошли ей в приданое, он долгое время и изо  всех  сил  старалсяперевести на свое имя чрез  совершение  какого-нибудь  подходящего  акта,  инаверно бы добился того из одного так-сказать презрения и отвращения к себе,которое  он  возбуждал  в  своей  супруге  ежеминутно   своими   бесстыднымивымогательствами и вымаливаниями, из одной  ее  душевной  усталости,  толькочтоб отвязался. Но  к  счастию  вступилось  семейство  Аделаиды  Ивановны  иограничило хапугу. Положительно известно, что  между  супругами  происходилинередкие драки, но по преданию  бил  не  Федор  Павлович,  а  била  АделаидаИвановна,   дама   горячая,   смелая,   смуглая,   нетерпеливая,   одареннаязамечательною физическою силой. Наконец она бросила дом и сбежала от  ФедораПавловича с одним погибавшим от нищеты семинаристом-учителем, оставив ФедоруПавловичу на руках трехлетнего Митю. Федор Павлович мигом завел в доме целыйгарем и самое забубенное пьянство, а в  антрактах  ездил  чуть  не  по  всейгубернии и слезно жаловался  всем  и  каждому  на  покинувшую  его  АделаидуИвановну, при чем сообщал такие подробности, которые слишком бы стыдно  былосообщать супругу о своей брачной жизни. Главное, ему как будто приятно  былои даже льстило разыгрывать пред всеми свою смешную роль обиженного супруга ис прикрасами даже расписывать подробности о своей обиде. "Подумаешь, что вы,Федор Павлович, чин получили, так вы довольны несмотря на всю вашу горесть",говорили ему насмешники. Многие  даже  прибавляли,  что  он  рад  явиться  вподновленном виде шута и что нарочно, для усиления смеха, делает вид, что незамечает своего комического положения. Кто знает, впрочем, может  быть  былоэто в нем и наивно.  Наконец  ему  удалось  открыть  следы  своей  беглянки.Бедняжка оказалась в Петербурге, куда перебралась с своим семинаристом и гдебеззаветно пустилась в самую полную эманципацию. Федор  Павлович  немедленнозахлопотал и стал собираться в Петербург, - для чего? - он конечно и сам  незнал. Право, может быть он бы тогда и поехал; но предприняв  такое  решение,тотчас же  почел  себя  в  особенном  праве,  для  бодрости,  пред  дорогой,пуститься  вновь  в  самое  безбрежное  пьянство.  И  вот  в  это-то  время,семейством его супруги получилось известие о смерти  ее  в  Петербурге.  Онакак-то вдруг умерла, где-то на чердаке, по одним сказаниям  от  тифа,  а  подругим, будто бы с голоду. Федор  Павлович  узнал  о  смерти  своей  супругипьяный, говорят, побежал по улице и начал кричать, в радости воздевая руки кнебу: "ныне отпущаеши", а по другим плакал навзрыд как маленький  ребенок  идо того, что, говорят, жалко даже было смотреть на него, несмотря на  все  кнему отвращение. Очень может быть, что было и то и другое,  то-есть,  что  ирадовался он своему освобождению и плакал по освободительнице, все вместе. Вбольшинстве случаев люди, даже злодеи, гораздо наивнее и  простодушнее,  чеммы вообще о них заключаем. Да и мы сами тоже. 

II. ПЕРВОГО СЫНА СПРОВАДИЛ.

       Конечно можно представить себе, каким воспитателем  и  отцом  мог  бытьтакой человек. С ним как с  отцом  именно  случилось  то,  что  должно  былослучиться, то-есть он вовсе и совершенно бросил своего ребенка, прижитого  сАделаидой  Ивановной,  не  по  злобе  к  нему   или   не   из   каких-нибудьоскорбленно-супружеских чувств, а просто потому что забыл о нем  совершенно.Пока он докучал всем своими  слезами  и  жалобами,  а  дом  свой  обратил  вразвратный вертеп, трехлетнего мальчика Митю взял на свое  попечение  верныйслуга этого дома Григорий, и не позаботься он тогда о нем, то может быть  наребенке некому было бы переменить рубашонку. К тому же  так  случилось,  чтородня ребенка по матери тоже как бы забыла о нем в первое время.  Деда  его,то-есть самого господина Миусова, отца Аделаиды Ивановны, тогда уже не  былов живых; овдовевшая супруга его, бабушка Мити, переехавшая в Москву, слишкомрасхворалась, сестры же повышли замуж, так что почти целый год пришлось Митепробыть у слуги Григория и проживать у него в дворовой избе. Впрочем если быпапаша о нем и вспомнил  (не  мог  же  он  в  самом  деле  не  знать  о  егосуществовании), то и сам сослал бы его опять в избу, так как ребенок все  жемешал бы ему в его дебоширстве. Но случилось так,  что  из  Парижа  вернулсядвоюродный брат  покойной  Аделаиды  Ивановны,  Петр  Александрович  Миусов,многие годы сряду выживший потом за границей, тогда  же  еще  очень  молодойчеловек, но человек  особенный  между  Миусовыми,  просвещенный,  столичный,заграничный и при том всю жизнь свою европеец, а  под  конец  жизни  либералсороковых и пятидесятых годов. В продолжение своей карьеры  он  перебывал  всвязях со многими либеральнейшими людьми своей  эпохи,  и  в  России,  и  заграницей, знавал лично и Прудона и Бакунина и особенно  любил  вспоминать  ирассказывать, уже под концом  своих  странствий,  о  трех  днях  февральскойпарижской революции сорок восьмого года, намекая, что чуть ли и  сам  он  небыл в ней участником на баррикадах.  Это  было  одно  из  самых  отраднейшихвоспоминаний его  молодости.  Имел  он  состояние  независимое,  по  прежнейпропорции около тысячи душ. Превосходное имение его находилось сейчас же  навыезде из нашего городка и граничило с землей нашего знаменитого  монастыря,с которым Петр Александрович, еще в самых молодых летах, как только  получилнаследство, мигом начал нескончаемый процесс  за  право  каких-то  ловель  вреке,  или  порубок  в  лесу,  доподлинно  не  знаю,  но  начать  процесс  с"клерикалами" почел даже  своею  гражданскою  и  просвещенною  обязанностью.Услышав все про Аделаиду Ивановну, которую, разумеется,  помнил  и  когда-тодаже заметил, и узнав,  что  остался  Митя,  он,  несмотря  на  все  молодоенегодование свое и презрение к Федору Павловичу, в это дело ввязался. Тут-тоон с Федором Павловичем в первый раз и познакомился. Он прямо  ему  объявил,что желал бы взять воспитание ребенка на себя. Он долго потом рассказывал, ввиде характерной черты, что когда он заговорил с Федором Павловичем о  Мите,то тот некоторое время имел вид совершенно не  понимающего,  о  каком  такомребенке идет дело, и даже как бы удивился, что у него  есть  где-то  в  домемаленький  сын.  Если   в   рассказе   Петра   Александровича   могло   бытьпреувеличение, то все же должно было быть и  нечто  похожее  на  правду.  Нодействительно Федор Павлович всю  жизнь  свою  любил  представляться,  вдругпроиграть пред вами какую-нибудь неожиданную роль, и, главное,  безо  всякойиногда надобности, даже в  прямой  ущерб  себе,  как  в  настоящем  напримерслучае. Черта эта впрочем свойственна чрезвычайно многим людям и даже весьмаумным, не то что Федору Павловичу. Петр Александрович повел  дело  горячо  идаже назначен был (купно с Федором Павловичем) в опекуны ребенку, потому чтовсе же после матери оставалось именьице, дом и поместье. Митя  действительнопереехал к этому двоюродному дяде, но собственного семейства у того не было,а так как сам он, едва лишь уладив и обеспечив  свои  денежные  получения  ссвоих имений, немедленно поспешил  опять  надолго  в  Париж,  то  ребенка  ипоручил одной из своих двоюродных теток, одной московской барыне.  Случилосьтак, что обжившись в Париже и он забыл о ребенке, особенно когда настала  тасамая февральская революция, столь поразившая его воображение, и  о  которойон уже не мог забыть всю свою жизнь. Московская  же  барыня  умерла  и  Митяперешел к одной из замужних ее дочерей. Кажется, он и еще потом переменил  вчетвертый раз гнездо. Об этом я теперь распространяться не стану, тем более,что много еще придется рассказывать об этом  первенце  Федора  Павловича,  атеперь лишь ограничиваюсь самыми необходимыми о нем сведениями, без  которыхмне и романа начать невозможно.     Во-первых, этот Дмитрий Федорович  был  один  только  из  трех  сыновейФедора Павловича, который рос в убеждении, что он  все  же  имеет  некотороесостояние и когда достигнет совершенных лет, то будет  независим.  Юность  имолодость его протекли беспорядочно: в гимназии он не доучился, попал  потомв одну военную школу, потом  очутился  на  Кавказе,  выслужился,  дрался  надуэли, был разжалован, опять выслужился, много кутил и, сравнительно, прожилдовольно  денег.  Стал  же  получать  их  от  Федора  Павловича  не   раньшесовершеннолетия, а до тех пор наделал долгов. Федора Павловича, отца своего,узнал и увидал в первый раз уже после совершеннолетия, когда нарочно  прибылв наши места объясниться с ним насчет своего  имущества.  Кажется,  родительему и тогда не понравился; пробыл он у него не долго и уехал поскорей, успевлишь получить от него некоторую сумму, и войдя  с  ним  в  некоторую  сделкунасчет   дальнейшего   получения   доходов   с   имения,   которого    (фактдостопримечательный) ни доходности, ни стоимости он  в  тот  раз  от  ФедораПавловича так и не добился. Федор Павлович заметил тогда, с первого разу  (иэто надо запомнить), что Митя имеет о своем состоянии понятие преувеличенноеи неверное. Федор Павлович был очень этим доволен, имея в виду  свои  особыерасчеты. Он вывел лишь, что молодой человек легкомыслен, буен, со страстями,нетерпелив, кутила и которому только чтобы что-нибудь временно перехватить ион хоть на малое время разумеется, но тотчас успокоится.  Вот  это  и  началэксплуатировать  Федор  Павлович,  то-есть  отделываться  малыми  подачками,временными высылками и в конце концов так случилось,  что  когда,  уже  годачетыре спустя, Митя, потеряв терпение, явился в наш городок  в  другой  раз,чтобы совсем уж покончить дела  с  родителем,  то  вдруг  оказалось,  к  еговеличайшему изумлению, что у него уже ровно нет ничего, что и сосчитать дажетрудно, что он перебрал уже деньгами всю стоимость своего имущества у ФедораПавловича, может быть еще даже сам должен ему; что по  таким-то  и  таким-тосделкам, в которые сам тогда-то и тогда пожелал  вступить,  он  и  права  неимеет требовать ничего более и  пр.  и  пр.  Молодой  человек  был  поражен,заподозрил неправду, обман, почти вышел из себя и как  бы  потерял  ум.  Вотэто-то обстоятельство и привело к катастрофе, изложение которой  и  составитпредмет моего первого вступительного романа или лучше  сказать  его  внешнююсторону. Но пока перейду к этому роману, нужно еще рассказать и об остальныхдвух сыновьях Федора Павловича, братьях  Мити,  и  объяснить,  откуда  те-товзялись. 

III. ВТОРОЙ БРАК И ВТОРЫЕ ДЕТИ.

       Федор Павлович, спровадив с рук четырехлетнего Митю, очень скоро  послетого женился во второй раз. Второй брак этот продолжался лет восемь. Взял онэту вторую супругу свою, тоже очень молоденькую особу,  Софью  Ивановну,  издругой губернии, в которую заехал по одному мелкоподрядному делу, с каким-тожидком в компании. Федор Павлович хотя и кутил и пил и дебоширил, но никогдане переставал заниматься помещением своего капитала и устраивал делишки своивсегда удачно, хотя конечно почти всегда подловато. Софья Ивановна  была  из"сироток", безродная с детства, дочь какого-то темного дьякона,  взросшая  вбогатом доме своей благодетельницы, воспитательницы и мучительницы,  знатнойгенеральши старухи, вдовы генерала Ворохова. Подробностей не знаю, но слышаллишь то, что будто воспитанницу,  кроткую,  незлобивую  и  безответную,  разсняли с петли, которую она привесила на гвозде в чулане, -  до  того  тяжелобыло ей переносить своенравие и вечные  попреки  этой,  повидимому  не  злойстарухи, но бывшей  лишь  нестерпимейшею  самодуркой  от  праздности.  ФедорПавлович предложил свою руку, о нем справились и его прогнали, и вот  тут-тоон опять, как и в первом браке, предложил сиротке увоз. Очень,  очень  можетбыть, что и она даже не пошла бы за него ни за что,  если  б  узнала  о  немсвоевременно побольше подробностей. Но дело было в другой губернии; да и чтомогла понимать шестнадцатилетняя девочка, кроме того, что лучше в реку,  чемоставаться у благодетельницы. Так и променяла  бедняжка  благодетельницу  наблагодетеля. Федор Павлович  не  взял  в  этот  раз  ни  гроша,  потому  чтогенеральша рассердилась, ничего не дала и сверх того прокляла их  обоих;  ноон и не рассчитывал на этот раз  взять,  а  прельстился  лишь  замечательноюкрасотой невинной девочки и, главное, ее  невинным  видом,  поразившим  его,сладострастника и доселе порочного любителя  лишь  грубой  женской  красоты."Меня эти невинные глазки как бритвой тогда по душе полоснули", говаривал онпотом, гадко по-своему хихикая. Впрочем у развратного человека и  это  моглобыть лишь сладострастным влечением.  Не  взяв  же  никакого  вознаграждения,Федор  Павлович  с  супругой  не  церемонился  и,  пользуясь  тем,  что  онатак-сказать перед ним  "виновата",  и  что  он  ее  почти  "с  петли  снял",пользуясь кроме того  ее  феноменальным  смирением  и  безответностью,  дажепопрал ногами самые обыкновенные брачные приличия. В дом, тут же  при  жене,съезжались дурные  женщины  и  устраивались  оргии.  Как  характерную  чертусообщу, что слуга Григорий, мрачный, глупый и упрямый резонер,  ненавидевшийпрежнюю барыню Аделаиду Ивановну, на этот раз  взял  сторону  новой  барыни,защищал и бранился за нее с Федором Павловичем  почти  непозволительным  дляслуги  образом,  а  однажды  так  даже  разогнал  оргию  и  всех   наехавшихбезобразниц силой. Впоследствии с несчастною, с  самого  детства  запуганноюмолодою  женщиной  произошло  в  роде  какой-то  нервной  женской   болезни,встречаемой чаще всего в простонародьи у деревенских баб, именуемых  за  этуболезнь кликушами. От этой болезни, со страшными  истерическими  припадками,больная  временами  даже  теряла  рассудок.  Родила  она  однако  же  ФедоруПавловичу двух сыновей, Ивана и Алексея,  первого  в  первый  год  брака,  авторого  три  года  спустя.  Когда  она  померла,  мальчик  Алексей  был  почетвертому году, и хоть и странно это, но я знаю, что он мать запомнил потомна всю жизнь, как сквозь сон разумеется. По смерти ее  с  обоими  мальчикамислучилось почти точь-в-точь то же самое, что и с  первым,  Митей:  они  былисовершенно забыты и заброшены отцом и попали все к тому же Григорию и  такжек  нему  в  избу.  В  избе  их  и  нашла   старуха   самодурка   генеральша,благодетельница и воспитательница их матери. Она еще была  в  живых,  и  всевремя, все восемь лет, не могла забыть обиды ей нанесенной. О житье-бытье ее"Софьи" все восемь лет она имела из-под руки самые точные сведения, и слыша,как она больна и какие безобразия ее окружают, раза два или  три  произнеславслух своим приживалкам: "Так ей и  надо,  это  ей  бог  за  неблагодарностьпослал".     Ровно три месяца по смерти Софьи Ивановны, генеральша вдруг  явилась  внаш город лично и прямо на квартиру Федора Павловича, и всего-то  пробыла  вгородке с полчаса, но много сделала. Был тогда час вечерний. Федор Павлович,которого она все восемь лет не видала, вышел к ней  пьяненький.  Повествуют,что она мигом, безо всяких объяснений, только что увидала  его,  задала  емудве знатные и звонкие пощечины и три раза рванула его за вихор сверху  вниз,затем, не прибавив ни слова, направилась прямо в избу к  двум  мальчикам.  Спервого взгляда заметив, что они не вымыты и в грязном белье, она тотчас  жедала еще пощечину самому Григорию и объявила ему, что увозит обоих  детей  ксебе, затем вывела их в чем были, завернула в  плед,  посадила  в  карету  иувезла в свой город. Григорий  снес  эту  пощечину  как  преданный  раб,  несгрубил ни слова, и когда провожал старую барыню до кареты, то, поклонившисьей в пояс, внушительно произнес, что ей "за сирот бог заплатит". "А все-такиты балбес!" крикнула ему генеральша отъезжая. Федор Павлович, сообразив  вседело, нашел, что оно дело хорошее  и  в  формальном  согласии  своем  насчетвоспитания детей у  генеральши  не  отказал  потом  ни  в  одном  пункте.  Ополученных же пощечинах сам ездил рассказывать по всему городу.     Случилось так, что и генеральша скоро после того умерла,  но  выговориводнако в завещании обоим малюткам по тысяче рублей каждому, "на их обучение,и чтобы все эти деньги были на них истрачены непременно,  но  с  тем,  чтобыхватило вплоть до совершеннолетия,  потому  что  слишком  довольно  и  такойподачки для этаких детей, а если кому угодно, то пусть сам  раскошеливается,и проч., и проч." Я завещания сам не  читал,  но  слышал,  что  именно  былочто-то странное в  этом  роде  и  слишком  своеобразно  выраженное.  Главнымнаследником  старухи  оказался  однако  же   честный   человек,   губернскийпредводитель дворянства той губернии, Ефим Петрович  Поленов.  Списавшись  сФедором Павловичем и мигом угадав, что от него денег на  воспитание  его  жедетей не вытащишь (хотя тот прямо никогда не отказывал, а  только  всегда  вэтаких случаях тянул, иногда даже изливаясь в чувствительностях), он  принялв сиротах участие лично и особенно полюбил младшего из них, Алексея, так чтотот долгое время даже и рос в его семействе. Это я прошу читателя заметить ссамого начала. И если кому обязаны были молодые  люди  своим  воспитанием  иобразованием  на  всю  свою  жизнь,  то  именно   этому   Ефиму   Петровичу,благороднейшему и гуманнейшему человеку, из таких, какие редко  встречаются.Он сохранил малюткам по их тысяче, оставленной генеральшей, неприкосновенно,так что они к  совершеннолетию  их  возросли  процентами,  каждая  до  двух,воспитал же их на свои деньги, и уж конечно гораздо более,  чем  по  тысяче,издержал на каждого. В подробный рассказ их детства и юности я опять пока невступаю, а обозначу лишь самые главные обстоятельства.  Впрочем  о  старшем,Иване, сообщу лишь то, что он рос каким-то угрюмым и закрывшимся сам в  себеотроком, далеко не робким, но как бы еще с десяти лет проникнувшим в то, чторастут они все-таки в чужой семье и на чужих милостях,  и  что  отец  у  нихкакой-то такой, о котором даже и говорить  стыдно,  и  проч.  и  проч.  Этотмальчик очень скоро, чуть не  в  младенчестве  (как  передавали  по  крайнеймере), стал обнаруживать какие-то необыкновенные и блестящие  способности  кучению. В точности не знаю, но как-то так  случилось,  что  с  семьей  ЕфимаПетровича он расстался  чуть  ли  не  тринадцати  лет,  перейдя  в  одну  измосковских гимназий и на пансион к какому-то опытному  и  знаменитому  тогдапедагогу, другу с детства Ефима Петровича. Сам Иван рассказывал  потом,  чтовсе произошло так-сказать "от пылкости  к  добрым  делам"  Ефима  Петровича,увлекшегося  идеей,   что   гениальных   способностей   мальчик   должен   ивоспитываться у гениального воспитателя.  Впрочем  ни  Ефима  Петровича,  нигениального воспитателя уже не было в живых, когда молодой  человек,  кончивгимназию, поступил в университет. Так как Ефим Петрович плохо распорядился иполучение  завещанных  самодуркой  генеральшей  собственных  детских  денег,возросших с тысячи уже на две процентами, замедлилось по  разным  совершеннонеизбежимым у нас формальностям и проволочкам, то молодому человеку в первыеего два года в университете пришлось очень солоно, так как он принужден  былвсе это время кормить и содержать себя сам и в то же время учиться. Заметитьнадо, что он даже и попытки не захотел тогда сделать списаться  с  отцом,  -может быть из гордости,  из  презрения  к  нему,  а  может  быть  вследствиехолодного здравого рассуждения, подсказавшего ему, что от  папеньки  никакойчуть-чуть серьезной поддержки не получит. Как бы там ни было молодой человекне потерялся нисколько и добился-таки работы, сперва уроками в двугривенный,а потом бегая по редакциям газет и доставляя статейки в  десять  строчек  обуличных происшествиях, за подписью "Очевидец". Статейки эти,  говорят,  былитак всегда любопытно и пикантно составлены, что быстро пошли в ход, и  уж  вэтом одном  молодой  человек  оказал  все  свое  практическое  и  умственноепревосходство над тою многочисленною, вечно нуждающеюся и несчастною  частьюнашей учащейся молодежи обоего пола, которая, в столицах, по обыкновению,  сутра до ночи обивает пороги разных газет и журналов, не  умея  ничего  лучшевыдумать, кроме вечного повторения одной и той  же  просьбы  о  переводах  сфранцузского или о переписке. Познакомившись с  редакциями,  Иван  Федоровичвсе время потом не разрывал  связей  с  ними  и  в  последние  свои  годы  вуниверситете  стал  печатать  весьма  талантливые  разборы  книг  на  разныеспециальные темы, так что даже стал в литературных кружках известен. Впрочемлишь в самое только последнее время ему удалось случайно  обратить  на  себявдруг особенное внимание в гораздо большем  круге  читателей,  так  что  еговесьма многие разом тогда отметили и запомнили. Это был довольно  любопытныйслучай. Уже выйдя  из  университета  и  приготовляясь  на  свои  две  тысячисъездить за границу, Иван Федорович вдруг напечатал в одной из больших газетодну странную статью, обратившую на себя внимание даже и не-специалистов,  иглавное по предмету повидимому вовсе ему незнакомому, потому что  кончил  онкурс естественником. Статья была написана на поднявшийся  повсеместно  тогдавопрос о церковном суде. Разбирая некоторые  уже  поданные  мнения  об  этомвопросе, он высказал  и  свой  личный  взгляд.  Главное  было  в  тоне  и  взамечательной неожиданности заключения. А между тем  многие  из  церковниковрешительно  сочли  автора  за  своего.  И  вдруг  рядом  с  ними  не  толькогражданственники,  но  даже  сами  атеисты  принялись  и  с  своей   стороныаплодировать. В конце концов  некоторые  догадливые  люди  решили,  что  всястатья есть лишь дерзкий фарс и насмешка. Упоминаю  о  сем  случае  особеннопотому, что статья эта своевременно проникла и в подгородный знаменитый  нашмонастырь, где возникшим вопросом о церковном суде вообще интересовались,  -проникла  и  произвела  совершенное  недоумение.  Узнав   же   имя   автора,заинтересовались и тем, что он уроженец  нашего  города  и  сын  "вот  этогосамого Федора Павловича". А тут вдруг к самому этому времени явился к нам  исам автор.     Зачем приехал тогда к нам Иван Федорович, - я помню даже  и  тогда  ещезадавал себе этот вопрос  с  каким-то  почти  беспокойством.  Столь  роковойприезд этот, послуживший началом ко стольким последствиям, - для меня  долгопотом, почти всегда оставался делом неясным. Вообще судя, странно было,  чтомолодой человек столь ученый, столь гордый и осторожный на вид, вдруг явилсяв такой безобразный дом, к такому отцу, который всю жизнь  его  игнорировал,не знал его и не помнил, и хоть не дал бы конечно денег ни за  что  и  ни  вкаком случае, если бы сын у него попросил, но все же всю жизнь боялся, что исыновья, Иван и Алексей, тоже когда-нибудь придут да и попросят денег. И вотмолодой человек поселяется в доме такого отца, живет с ним месяц и другой, иоба уживаются как не надо лучше. Последнее даже особенно удивило  не  толькоменя, но и многих других. Петр Александрович Миусов, о котором я говорил ужевыше, дальний родственник Федора Павловича  по  его  первой  жене,  случилсятогда опять у нас, в  своем  подгородном  имении,  пожаловав  из  Парижа,  вкотором уже совсем поселился. Помню, он-то  именно  и  дивился  всех  более,познакомившись с  заинтересовавшим  его  чрезвычайно  молодым  человеком,  скоторым он не без внутренней боли пикировался иногда познаниями. "Он горд, -говорил он нам тогда про него, - всегда  добудет  себе  копейку,  у  него  итеперь есть деньги на заграницу - чего ж ему здесь надо? Всем ясно,  что  онприехал к отцу не за деньгами, потому что во всяком случае отец их не  даст.Пить вино и развратничать он не любит, а между тем  старик  и  обойтись  безнего не может, до того ужились!" Это была правда; молодой человек имел  дажевидимое влияние на старика; тот почти начал его иногда как будто  слушаться,хотя был чрезвычайно и даже злобно подчас своенравен; даже вести себя  началиногда приличнее...     Только впоследствии объяснилось, что Иван Федорович приезжал отчасти попросьбе и по делам своего старшего брата,  Дмитрия  Федоровича,  которого  впервый раз от роду узнал и увидал тоже почти в это же самое  время,  в  этотсамый приезд, но с которым однако же по одному важному  случаю,  касавшемусяболее Дмитрия  Федоровича,  вступил  еще  до  приезда  своего  из  Москвы  впереписку. Какое это было дело,  читатель  вполне  узнает  в  свое  время  вподробности. Тем не менее даже тогда, когда я уже знал и про  это  особенноеобстоятельство, мне Иван Федорович все казался загадочным, а  приезд  его  кнам все-таки необъяснимым.     Прибавлю  еще,  что  Иван  Федорович  имел  тогда  вид   посредника   ипримирителя между отцом и затеявшим тогда большую ссору  и  даже  формальныйиск на отца старшим братом своим, Дмитрием Федоровичем.     Семейка эта, повторяю, сошлась тогда вся вместе в первый раз в жизни, инекоторые члены ее в первый раз в жизни увидали друг друга. Лишь один толькомладший сын, Алексей Федорович, уже с год пред тем  как  проживал  у  нас  ипопал к нам таким образом раньше всех братьев. Вот про этого-то Алексея  мневсего труднее говорить теперешним моим  предисловным  рассказом  прежде  чемвывести его на сцену в романе. Но придется и про него написать  предисловие,по крайней мере чтобы разъяснить предварительно один очень  странный  пункт,именно: будущего героя моего я  принужден  представить  читателям  с  первойсцены его романа в ряске послушника. Да, уже с год как проживал он  тогда  внашем монастыре и, казалось, на всю жизнь готовился в нем затвориться. 

IV. ТРЕТИЙ СЫН АЛЕША.

       Было ему тогда всего двадцать лет (брату его Ивану шел  тогда  двадцатьчетвертый год, а старшему их брату Дмитрию двадцать восьмой).  Прежде  всегообъявляю, что этот юноша, Алеша,  был  вовсе  не  фанатик,  и,  по-моему  покрайней мере, даже и не мистик вовсе. Заране скажу мое полное мнение: был онпросто ранний человеколюбец, и если  ударился  на  монастырскую  дорогу,  топотому только, что в то время она  одна  поразила  его  и  представила  ему,так-сказать, идеал исхода рвавшейся из мрака мирской  злобы  к  свету  любвидуши его. И поразила-то его эта дорога лишь потому, что на ней  он  встретилтогда  необыкновенное  по  его  мнению  существо,   -   нашего   знаменитогомонастырского старца Зосиму,  к  которому  привязался  всею  горячею  первоюлюбовью своего неутолимого сердца. Впрочем я не спорю, что был  он  и  тогдауже очень странен, начав даже с колыбели. Кстати, я уже упоминал  про  него,что, оставшись после матери всего лишь по четвертому году,  он  запомнил  еепотом на всю жизнь, ее лицо, ее ласки, "точно как будто она стоит предо мнойживая". Такие воспоминания могут запоминаться (и это всем известно)  даже  ииз более раннего возраста, даже с двухлетнего, но лишь  выступая  всю  жизнькак бы светлыми точками из мрака,  как  бы  вырванным  уголком  из  огромнойкартины, которая вся погасла и исчезла, кроме  этого  только  уголочка.  Такточно было и с ним: он запомнил один вечер, летний, тихий, отворенное  окно,косые лучи заходящего солнца (косые-то лучи и запомнились  всего  более),  вкомнате в углу образ,  пред  ним  зажженную  лампадку,  а  пред  образом  наколенях, рыдающую как в истерике, со взвизгиваниями и  вскрикиваниями,  матьсвою, схватившую его в обе руки, обнявшую его крепко до боли  и  молящую  занего богородицу, протягивающую его из объятий своих обеими руками  к  образукак бы под покров богородице... и вдруг вбегает нянька и вырывает его у  неев испуге. Вот картина! Алеша запомнил в тот миг  и  лицо  своей  матери:  онговорил, что оно было исступленное, но прекрасное, судя по тому, сколько могон припомнить. Но он редко кому любил поверять это воспоминание. В детстве июности он был мало экспансивен и даже мало разговорчив, но не от  недоверия,не от робости или угрюмой нелюдимости, вовсе даже  напротив,  а  от  чего-тодругого, от какой-то как бы внутренней заботы, собственно личной, до  другихне касавшейся, но столь для него важной, что он из-за  нее  как  бы  забывалдругих. Но людей он любил: он, казалось, всю жизнь  жил  совершенно  веря  влюдей, а между тем никто и никогда не считал его ни простячком,  ни  наивнымчеловеком. Что-то было в нем, что говорило и внушало (да и всю жизнь потом),что он не хочет быть судьей людей, что он не захочет взять на себя осужденияи ни за что не осудит. Казалось даже,  что  он  все  допускал,  ни  мало  неосуждая, хотя часто очень горько грустя. Мало того, в этом смысле он до тогодошел, что его никто не мог ни удивить, ни испугать,  и  это  даже  в  самойранней своей молодости. Явясь по двадцатому  году  к  отцу,  положительно  ввертеп грязного разврата, он, целомудренный и чистый, лишь  молча  удалялся,когда глядеть было нестерпимо, но без малейшего вида презрения или осуждениякому бы то ни было. Отец же, бывший когда-то приживальщик, а потому  человекчуткий и тонкий на обиду,  сначала  недоверчиво  и  угрюмо  его  встретивший("много дескать молчит и много про себя рассуждает"), скоро кончил однако жетем, что стал его ужасно часто обнимать и целовать, не далее как  через  двекакие-нибудь недели, правда с пьяными слезами, в хмельной  чувствительности,но видно, что полюбив его искренно и глубоко, и так, как никогда конечно  неудавалось такому как он никого любить...     Да и все этого юношу любили, где бы он  ни  появился,  и  это  с  самыхдетских даже лет его. Очутившись в доме своего  благодетеля  и  воспитателя,Ефима Петровича Поленова, он до того привязал к себе всех в этом  семействе,что его решительно считали там как бы за родное дитя. А между тем он вступилв этот дом еще в таких младенческих летах, в каких никак  нельзя  ожидать  вребенке  рассчетливой  хитрости,  пронырства  или   искусства   заискать   ипонравиться, уменья заставить себя полюбить. Так что дар возбуждать  к  себеособенную  любовь  он  заключал  в  себе  так-сказать   в   самой   природе,безыскусственно и непосредственно. То же самое было  с  ним  и  в  школе,  иоднако же, казалось бы, он именно был из таких детей, которые  возбуждают  ксебе недоверие  товарищей,  иногда  насмешки,  а  пожалуй  и  ненависть.  Оннапример задумывался и как бы отъединялся. Он с самого детства любил уходитьв угол и книжки читать, и однако же и товарищи его  до  того  полюбили,  чторешительно можно было назвать его всеобщим любимцем во все время  пребыванияего в школе. Он редко бывал резв, даже редко  весел,  но  все,  взглянув  нанего, тотчас видели, что это вовсе не от какой-нибудь в нем  угрюмости,  чтонапротив  он  ровен  и  ясен.  Между  сверстниками  он  никогда   не   хотелвыставляться. Может по этому самому он никогда и никого не боялся,  а  междутем мальчики тотчас поняли, что он вовсе не гордится  своим  бесстрашием,  асмотрит так, как будто и не  понимает,  что  он  смел  и  бесстрашен.  Обидыникогда не помнил. Случалось, что через час после обиды он отвечал обидчику,или сам с ним заговаривал, с таким  доверчивым  и  ясным  видом,  как  будтоничего и не было между ними вовсе. И не то чтоб он при этом  имел  вид,  чтослучайно забыл или намеренно простил обиду, а просто не считал ее за  обиду,и это решительно пленяло и покоряло детей.  Была  в  нем  одна  лишь  черта,которая во всех классах гимназии,  начиная  с  низшего  и  даже  до  высших,возбуждала в его товарищах постоянное желание подтрунить над ним, но  не  иззлобной насмешки, а потому, что это было им весело. Черта  эта  в  нем  быладикая,  исступленная  стыдливость  и  целомудренность.  Он  не  мог  слышатьизвестных слов и известных разговоров про женщин. Эти  "известные"  слова  иразговоры, к несчастию, неискоренимы  в  школах.  Чистые  в  душе  и  сердцемальчики, почти еще дети, очень часто любят говорить в классах между собою идаже вслух про такие вещи, картины и образы, о которых не  всегда  заговорятдаже и солдаты, мало того, солдаты-то многого не  знают  и  не  понимают  изтого,  что  уже  знакомо,  в  этом  роде,  столь  юным  еще   детям   нашегоинтеллигентного и высшего общества. Нравственного разврата тут  пожалуй  ещенет,  цинизма  тоже  нет  настоящего,  развратного,  внутреннего,  но   естьнаружный, и он-то считается у них нередко чем-то  даже  деликатным,  тонким,молодецким и достойным  подражания.  Видя,  что  "Алешка  Карамазов",  когдазаговорят "про это", быстро затыкает уши пальцами,  они  становились  иногдаподле него нарочно толпой и, насильно отнимая руки от ушей его, кричали  емув оба уха скверности, а тот рвался, спускался на пол, ложился, закрывался  ивсе это не говоря им ни слова, не бранясь, молча перенося обиду.  Под  конецоднако оставили его в покое  и  уже  не  дразнили  "девчонкой",  мало  того,глядели на него в этом смысле с сожалением.  Кстати,  в  классах  он  всегдастоял по учению из лучших, но никогда не был отмечен первым.     Когда умер Ефим Петрович,  Алеша  два  года  еще  пробыл  в  губернскойгимназии. Неутешная супруга Ефима Петровича, почти тотчас же по смерти  его,отправилась на долгий срок в Италию со всем семейством,  состоявшим  все  изособ женского пола, а Алеша попал в дом к каким-то двум  дамам,  которых  онпрежде никогда и не видывал, каким-то дальним родственницам Ефима Петровича,но на каких условиях, он сам того не знал. Характерная тоже, и  даже  очень,черта его была в том, что он никогда не заботился, на чьи средства живет.  Вэтом он был  совершенная  противоположность  своему  старшему  брату,  ИвануФедоровичу, пробедствовавшему два первые  года  в  университете  кормя  себясвоим трудом, и с самого детства горько прочувствовавшему, что живет  он  начужих хлебах у благодетеля. Но  эту  странную  черту  в  характере  Алексея,кажется, нельзя было осудить очень строго, потому что всякий, чуть-чуть лишьузнавший его, тотчас, при возникшем на этот счет вопросе, становился уверен,что Алексей непременно из таких юношей в роде  как  бы  юродивых,  которому,попади вдруг хотя бы даже целый капитал, то он не затруднится отдать его  попервому даже спросу или на доброе дело, или может быть даже  просто  ловкомупройдохе, если бы тот у него попросил. Да и вообще говоря, он как  бы  вовсене знал цены деньгам, разумеется не в буквальном смысле  говоря.  Когда  емувыдавали карманные деньги, которых он сам никогда не просил, то  он  или  поцелым неделям не знал, что с ними делать, или ужасно их не берег, мигом  ониу  него  исчезали.  Петр  Александрович  Миусов,  человек  насчет  денег   ибуржуазной честности весьма щекотливый, раз, впоследствии,  приглядевшись  кАлексею, произнес о нем следующий  афоризм:  "Вот  может  быть  единственныйчеловек в мире, которого оставьте вы вдруг одного и  без  денег  на  площадинезнакомого в миллион жителей города, и он ни за что не погибнет и не  умретс голоду и холоду, потому что его мигом накормят, мигом пристроят, а если непристроят, то он сам мигом пристроится, и это не будет  стоить  ему  никакихусилий и никакого унижения, а пристроившему никакой тягости,  а  может  бытьнапротив почтут за удовольствие".     В гимназии своей он курса не кончил; ему оставался еще целый  год,  какон вдруг объявил своим дамам, что  едет  к  отцу  по  одному  делу,  котороевзбрело ему в голову. Те очень жалели его и не хотели было  пускать.  Проездстоил очень недорого, и дамы не позволили ему заложить свои часы, -  подароксемейства благодетеля пред отъездом за  границу,  а  роскошно  снабдили  егосредствами, даже новым платьем и бельем. Он однако отдал им  половину  денегназад, объявив, что непременно хочет сидеть в третьем классе. Приехав в  нашгородок, он на  первые  расспросы  родителя:  "Зачем  именно  пожаловал,  недокончив курса?" прямо  ничего  не  ответил,  а  был,  как  говорят,  не  пообыкновенному задумчив. Вскоре обнаружилось, что он разыскивает могилу своейматери. Он даже сам признался было тогда, что затем  только  и  приехал.  Новряд ли этим исчерпывалась вся причина его приезда. Всего вероятнее, что  онтогда и сам не знал и не смог бы ни за что объяснить: что именно  такое  какбы поднялось вдруг из его души и неотразимо повлекло его на какую-то  новую,неведомую, но неизбежную уже дорогу. Федор Павлович не мог указать ему,  гдепохоронил свою вторую супругу, потому что никогда и не бывал на  ее  могиле,после того как засыпали гроб, а за давностью лет и совсем  запамятовал,  гдеее тогда хоронили...     К слову о Федоре Павловиче. Он долгое время пред тем прожил не в  нашемгороде. Года три-четыре по смерти второй жены он отправился на юг  России  ипод конец очутился в Одессе, где и прожил сряду несколько лет.  Познакомилсяон  сначала,  по  его  собственным  словам,  "со  многими  жидами,  жидками,жидишками и жиденятами", а кончил тем, что под конец даже не только у жидов,но "и у евреев был принят". Надо думать, что в этот-то период своей жизни они  развил  в  себе  особенное  уменье  сколачивать  и  выколачивать  деньгу.Воротился он снова в наш городок окончательно всего только года  за  три  доприезда Алеши. Прежние знакомые его нашли его  страшно  состарившимся,  хотябыл он вовсе еще не такой старик. Держал же он себя не то что благороднее, акак-то нахальнее. Явилась, например, наглая потребность  в  прежнем  шуте  -других в шуты рядить.  Безобразничать  с  женским  полом  любил  не  то  чтопопрежнему, а даже как бы и отвратительнее. В скорости он  стал  основателемпо уезду многих новых кабаков. Видно было, что у него есть может быть  тысячдо ста или разве немногим только менее. Многие из  городских  и  из  уездныхобитателей тотчас же ему задолжали,  под  вернейшие  залоги,  разумеется.  Всамое же последнее время он как-то  обрюзг,  как-то  стал  терять  ровность,самоотчетность, впал даже в какое-то  легкомыслие,  начинал  одно  и  кончалдругим, как-то раскидывался и все чаще и чаще напивался пьян, и если  бы  невсе тот же лакей Григорий, тоже порядочно к  тому  времени  состарившийся  исмотревший за ним иногда  в  роде  почти  гувернера,  то  может  быть  ФедорПавлович и не прожил бы без особых хлопот. Приезд Алеши как бы  подействовална него даже с  нравственной  стороны,  как  бы  что-то  проснулось  в  этомбезвременном старике из того, что давно уже заглохло в душе его: "Знаешь  литы, - стал он часто говорить Алеше, приглядываясь к нему, - что  ты  на  неепохож, на кликушу-то?" Так  называл  он  свою  покойную  жену,  мать  Алеши.Могилку "кликуши" указал наконец Алеше лакей Григорий. Он свел его  на  нашегородское кладбище и там, в дальнем уголке, указал ему  чугунную  недорогую,но опрятную плиту, на которой была даже надпись с именем, званием, летами  игодом  смерти  покойницы,  а  внизу  было  даже  начертано  нечто   в   родечетырехстишия из старинных, общеупотребительных  на  могилах  среднего  людакладбищенских стихов. К удивлению, эта плита оказалась делом  Григория.  Этоон сам воздвиг ее над могилкой бедной "кликуши" и на собственное  иждивение,после того когда Федор Павлович, которому  он  множество  раз  уже  досаждалнапоминаниями об этой могилке, уехал  наконец  в  Одессу,  махнув  рукой  нетолько на могилы. но и на все свои воспоминания. Алеша не выказал на могилкематери никакой особенной  чувствительности;  он  только  выслушал  важный  ирезонный рассказ Григория о сооружении плиты, постоял понурившись и ушел, невымолвив ни слова. С тех пор, может быть, даже во весь год  и  не  бывал  накладбище. Но на Федора Павловича этот маленький эпизод  тоже  произвел  своедействие и очень оригинальное. Он вдруг взял тысячу рублей и свез ее  в  нашмонастырь на помин души своей супруги, но не второй,  не  матери  Алеши,  не"кликуши", а первой, Аделаиды Ивановны, которая колотила его. К вечеру  тогодня он напился пьян  и  ругал  Алеше  монахов.  Сам  он  был  далеко  не  изрелигиозных людей;  человек  никогда  может  быть  пятикопеечной  свечки  непоставил пред образом. Странные порывы внезапных чувств и  внезапных  мыслейбывают у этаких субъектов.     Я уже говорил, что он очень обрюзг. Физиономия его представляла к  томувремени что-то резко свидетельствовавшее о характеристике  и  сущности  всейпрожитой им жизни. Кроме длинных и  мясистых  мешечков  под  маленькими  егоглазами, вечно наглыми,  подозрительными  и  насмешливыми,  кроме  множестваглубоких  морщинок  на  его  маленьком,  но  жирненьком  личике,  к  остромуподбородку его подвешивался еще большой кадык, мясистый и продолговатый  каккошелек,  что  придавало  ему  какой-то  отвратительно-сладострастный   вид.Прибавьте к тому плотоядный, длинный рот, с пухлыми губами,  из-под  которыхвиднелись маленькие обломки черных,  почти  истлевших  зубов.  Он  брызгалсяслюной каждый раз, когда начинал говорить. Впрочем и сам он любил шутить надсвоим лицом, хотя, кажется, оставался им доволен. Особенно  указывал  он  насвой нос, не очень большой, но очень тонкий, с  сильно-выдающеюся  горбиной:"настоящий римский", говорил он,  "вместе  с  кадыком  настоящая  физиономиядревнего римского патриция времен упадка". Этим он, кажется, гордился.     И вот довольно скоро после обретения могилы матери, Алеша вдруг объявилему, что хочет поступить в монастырь  и  что  монахи  готовы  допустить  егопослушником. Он объяснил при этом, что это чрезвычайное желание  его  и  чтоиспрашивает он у него торжественное позволение, как у отца. Старик уже знал,что старец Зосима, спасавшийся в монастырском ските, произвел на его "тихогомальчика" особенное впечатление.     - Этот старец конечно у  них  самый  честный  монах,  -  промолвил  он,молчаливо и вдумчиво выслушав Алешу, почти совсем однако не  удивившись  егопросьбе. - Гм, так ты вот куда хочешь, мой тихий мальчик! - Он был вполпьянаи вдруг улыбнулся своею длинною,  полупьяною,  но  не  лишенною  хитрости  ипьяного лукавства улыбкой: - Гм, а ведь  я  так  и  предчувствовал,  что  тычем-нибудь вот этаким кончишь, можешь это себе представить? Ты  именно  туданоровил. Ну что ж, пожалуй, у тебя же есть свои две тысченочки, вот  тебе  иприданое, а я тебя, мой ангел, никогда не оставлю, да и теперь внесу за тебячто  там  следует,  если  спросят.  Ну,  а  если  не  спросят,  к  чему  намнавязываться, не так ли?  Ведь  ты  денег  что  канарейка  тратишь,  по  двазернышка в недельку... Гм. Знаешь, в одном  монастыре  есть  одна  подгорнаяслободка, и уж всем там известно, что в ней одни только  "монастырские  женыживут", так их там и называют, штук тридцать жен, я думаю... Я там  был,  и,знаешь, интересно, в своем роде разумеется, в смысле  разнообразия.  Сквернотем только, что руссизм ужасный, француженок совсем  еще  нет,  а  могли  быбыть, средства знатные. Проведают - приедут. Ну, а здесь ничего,  здесь  нетмонастырских жен, а монахов штук двести. Честно. Постники.  Сознаюсь...  Гм.Так ты к монахам хочешь? А ведь мне тебя жаль, Алеша, воистину, веришь ли, ятебя полюбил... Впрочем вот и удобный случай:  помолишься  за  нас  грешных,слишком мы уж, сидя здесь, нагрешили. Я все помышлял о том: кто это за  менякогда-нибудь помолится? Есть ли в свете такой человек? Милый ты  мальчик,  яведь на этот счет ужасно как глуп, ты может быть не веришь?  Ужасно.  Видишьли: я об этом, как ни глуп, а все думаю, все думаю, изредка, разумеется,  невсе же ведь. Ведь невозможно же, думаю, чтобы черти меня  крючьями  позабылистащить к себе, когда я помру. Ну вот и думаю: крючья? А откуда они  у  них?Из чего? Железные? Где же их куют? Фабрика что ли у них какая там есть? Ведьтам в монастыре иноки наверно полагают, что в аде например есть потолок. А явот готов поверить в ад только чтобы без  потолка;  выходит  оно  как  будтоделикатнее, просвещеннее, по-лютерански то-есть. А в сущности ведь не все лиравно: с потолком или без  потолка?  Ведь  вот  вопрос-то  проклятый  в  чемзаключается! Ну, а коли нет потолка, стало быть нет и крючьев.  А  коли  неткрючьев, стало быть и все по боку, значит  опять  невероятно:  кто  же  менятогда крючьями-то потащит, потому что если уж меня  не  потащат,  то  что  жтогда будет, где же правда на свете? Il faudrait les inventer,  эти  крючья,для меня нарочно, для меня одного, потому что если бы ты знал, Алеша,  какойя срамник!..     - Да там нет крючьев, - тихо и серьезно приглядываясь к отцу, выговорилАлеша.     - Так, так, одни только тени крючьев. Знаю, знаю. Это как один  французописывал ад: J'ai vu l'ombre d'un cocher,  qui  avec  l'ombre  d'une  brossefrottait l'ombre  d'une  carosse.  Ты,  голубчик,  почему  знаешь,  что  неткрючьев? Побудешь у монахов. не то запоешь. А впрочем ступай,  доберись  тамдо правды, да и приди рассказать: все же идти на тот свет будет легче,  колинаверно знаешь, что там такое. Да и приличнее тебе будет у  монахов,  чем  уменя, с пьяным старикашкой, да с девчонками... хоть до тебя  как  до  ангеланичего не коснется. Ну авось и там до тебя ничего не коснется,  вот  ведь  япочему и дозволяю тебе, что на последнее надеюсь. Ум-то у тебя не чорт съел.Погоришь и погаснешь, вылечишься и назад придешь. А я тебя буду ждать:  ведья чувствую же, что ты единственный человек на земле, который меня не осудил,мальчик ты мой милый,  я  ведь  чувствую  же  это,  не  могу  же  я  это  нечувствовать!..     И  он  даже  расхныкался.  Он  был  сентиментален.   Он   был   зол   исентиментален. 

V. СТАРЦЫ.

       Может быть кто из читателей  подумает,  что  мой  молодой  человек  былболезненная, экстазная, бедно развитая натура, бледный мечтатель,  чахлый  ииспитой человечек. Напротив, Алеша был в то время статный,  краснощекий,  сосветлым взором, пышащий здоровьем девятнадцатилетний подросток. Он был в  товремя даже очень красив собою, строен, средне-высокого  роста,  темнорус,  справильным, хотя несколько удлиненным овалом лица, с блестящими  темносерымишироко  расставленными  глазами,  весьма  задумчивый  и  повидимому   весьмаспокойный. Скажут, может быть, что красные щеки не мешают ни  фанатизму,  нимистицизму; а мне так кажется, что Алеша  был  даже  больше  чем  кто-нибудьреалистом. О, конечно в  монастыре  он  совершенно  веровал  в  чудеса,  но,по-моему, чудеса реалиста никогда не смутят. Не чудеса склоняют  реалиста  квере. Истинный реалист, если он не верующий, всегда найдет  в  себе  силу  испособность не поверить и чуду, а если  чудо  станет  пред  ним  неотразимымфактом, то он скорее не поверит своим чувствам, чем допустит факт. Если же идопустит его, то допустит как факт естественный, но доселе лишь  бывший  емунеизвестным. В реалисте вера не от чуда рождается,  а  чудо  от  веры.  Еслиреалист раз поверит, то он  именно  по  реализму  своему  должен  непременнодопустить и чудо. Апостол Фома объявил, что не поверит прежде чем не увидит,а когда увидел, сказал: "Господь мой и  бог  мой!"  Чудо  ли  заставило  егоуверовать? Вероятнее всего, что нет, а уверовал он лишь единственно  потому,что желал уверовать, и может быть уже веровал  вполне,  в  тайнике  существасвоего, даже еще тогда, когда произносил: "Не поверю, пока не увижу".     Скажут, может быть, что Алеша был туп, не развит,  не  кончил  курса  ипроч. Что он не кончил курса, это была правда, но сказать, что  он  был  тупили глуп, было бы большою несправедливостью. Просто повторю, что сказал  ужевыше: вступил он на эту дорогу потому  только,  что  в  то  время  она  однапоразила его и представила ему разом весь идеал исхода рвавшейся из мрака  ксвету души его. Прибавьте, что был он юноша отчасти  уже  нашего  последнеговремени, то-есть честный по природе своей, требующий  правды,  ищущий  ее  иверующий в нее, а уверовав требующий немедленного участия в ней  всею  силойдуши своей, требующий скорого подвига, с непременным желанием хотя  бы  всемпожертвовать для этого подвига, даже жизнью. Хотя к  несчастию  не  понимаютэти юноши, что жертва жизнию есть может быть самая легчайшая изо всех  жертвво множестве таких случаев, и что пожертвовать, например, из  своей  кипучейюностью жизни пять-шесть лет на трудное, тяжелое учение, на науку,  хотя  быдля того только, чтоб удесятерить в себе силы для служения той же  правде  итому же подвигу, который излюбил и который предложил себе совершить -  такаяжертва сплошь да рядом для многих из них почти совсем  не  по  силам.  Алешаизбрал лишь противоположную всем дорогу, но с тою же жаждой скорого подвига.Едва только он, задумавшись серьезно, поразился убеждением, что бессмертие ибог существуют, то  сейчас  же  естественно  сказал  себе:  "Хочу  жить  длябессмертия, а половинного компромисса не принимаю". Точно так же, если б  онпорешил, что бессмертия и бога нет,  то  сейчас  бы  пошел  в  атеисты  и  всоциалисты (ибо социализм есть не только рабочий вопрос, или так-называемогочетвертого сословия, но по преимуществу есть  атеистический  вопрос,  вопроссовременного воплощения атеизма, вопрос Вавилонской башни, строящейся именнобез бога, не для достижения небес с земли, а для сведения небес  на  землю).Алеше казалось даже странным и невозможным жить попрежнему. Сказано: "Раздайвсе и иди за мной, если хочешь быть совершен". Алеша и сказал себе: "Не могуя отдать вместо "всего" два рубля, а вместо "иди  за  мной"  ходить  лишь  кобедне". Из воспоминаний его младенчества может  быть  сохранилось  нечто  онашем подгородном монастыре, куда могла возить его мать к обедне. Может бытьподействовали и косые  лучи  заходящего  солнца  пред  образом,  к  которомупротягивала его кликуша мать. Задумчивый он приехал к нам тогда  может  бытьтолько лишь посмотреть: все ли тут или  и  тут  только  два  рубля,  и  -  вмонастыре встретил этого старца...     Старец этот, как я уже объяснил выше, был старец  Зосима;  но  надо  быздесь сказать несколько слов и о том, что  такое  вообще  "старцы"  в  нашихмонастырях, и вот жаль,  что  чувствую  себя  на  этой  дороге  не  довольнокомпетентным  и  твердым.  Попробую  однако  сообщить  малыми  словами  и  вповерхностном  изложении.  И  во-первых,  люди  специальные  и  компетентныеутверждают, что старцы и  старчество  появились  у  нас,  по  нашим  русскиммонастырям, весьма лишь недавно, даже нет и  ста  лет,  тогда  как  на  всемправославном Востоке, особенно на Синае и на Афоне, существуют далеко уже затысячу лет. Утверждают, что существовало старчество  и  у  нас  на  Руси  вовремена древнейшие, или непременно должно было существовать,  но  вследствиебедствий России, Татарщины, смут, перерыва прежних сношений с Востоком послепокорения  Константинополя,  установление  это  забылось  у  нас  и   старцыпресеклись. Возрождено же оно у нас опять с конца прошлого столетия одним извеликих подвижников (как называют его) Паисием Величковским и учениками его,но и доселе, даже через сто почти лет, существует весьма еще  не  во  многихмонастырях, и даже подвергалось иногда почти что гонениям,  как  неслыханноепо России новшество. В особенности процвело  оно  у  нас  на  Руси  в  однойзнаменитой пустыне, Козельской Оптиной. Когда и кем насадилось оно и в нашемподгородном монастыре, не могу  сказать,  но  в  нем  уже  считалось  третьепреемничество старцев, и старец Зосима был из них последним,  но  и  он  ужепочти помирал от слабости и болезней, а заменить его даже и  не  знали  кем.Вопрос для нашего монастыря был важный, так как монастырь наш ничем особенноне был до тех пор знаменит: в нем не было  ни  мощей  святых  угодников,  ниявленных чудотворных икон, не было даже славных преданий, связанных с  нашеюисторией, не числилось за ним  исторических  подвигов  и  заслуг  отечеству.Процвел он и прославился на всю Россию именно из-за старцев, чтобы видеть  ипослушать которых стекались к нам богомольцы толпами со  всей  России  из-затысяч верст. Итак, что же такое старец? Старец это - берущий вашу душу, вашуволю в свою душу и в свою волю. Избрав старца, вы от своей воли  отрешаетесьи отдаете ее ему в полное послушание, с полным самоотрешением.  Этот  искус,эту страшную школу жизни обрекающий себя  принимает  добровольно  в  надеждепосле долгого искуса победить  себя,  овладеть  собою  до  того,  чтобы  могнаконец достичь,  чрез  послушание  всей  жизни,  уже  совершенной  свободы,то-есть свободы от самого себя, избегнуть  участи  тех,  которые  всю  жизньпрожили, а себя в себе не нашли/ Изобретение это, то-есть старчество,  -  нетеоретическое,  а  выведено  на  Востоке  из  практики,  в  наше  время  ужетысячелетней. Обязанности к старцу  не  то  что  обыкновенное  "послушание",всегда бывшее и в наших русских монастырях. Тут признается  вечная  исповедьвсех подвизающихся старцу и неразрушимая связь между связавшим и  связанным.Рассказывают, например, что однажды, в древнейшие времена христианства, одинтаковой послушник, не исполнив некоего послушания, возложенного на него  егостарцем, ушел от него из монастыря и пришел в  другую  страну,  из  Сирии  вЕгипет. Там, после долгих и великих подвигов сподобился  наконец  претерпетьистязания и мученическую смерть за веру. Когда же церковь хоронила тело его,уже чтя как святого, то вдруг при возгласе диакона: "Оглашенные изыдите",  -гроб с лежащим в нем телом мученика сорвался с  места  и  был  извергнут  изхрама,  и  так  до  трех  раз.  И  наконец  лишь  узнали,  что  этот  святойстрастотерпец нарушил послушание и ушел  от  своего  старца,  а  потому  безразрешения старца не мог быть  и  прощен,  даже  несмотря  на  свои  великиеподвиги. Но когда призванный старец разрешил его от послушания,  тогда  лишьмогло совершиться и погребение его. Конечно все это лишь древняя легенда, новот и недавняя быль: один из наших современных иноков спасался  на  Афоне  ивдруг старец его повелел ему оставить Афон, который он излюбил как  святыню,как тихое пристанище, до глубины души своей и идти сначала  в  Иерусалим  напоклонение святым местам, а потом обратно в Россию, на Север, в Сибирь: "Тамтебе  место,  а  не  здесь".  Пораженный  и  убитый  горем  монах  явился  вКонстантинополь ко вселенскому патриарху и молил разрешить его послушание, ивот вселенский владыко ответил ему, что не только он,  патриарх  вселенский,не может разрешить его, но и на всей земле нет да  и  не  может  быть  такойвласти, которая бы могла разрешить его от послушания,  раз  уже  наложенногостарцем, кроме лишь власти самого того старца, который  наложил  его.  Такимобразом старчество одарено  властью  в  известных  случаях  беспредельною  инепостижимою. Вот почему во  многих  монастырях  старчество  у  нас  сначалавстречено было почти гонением. Между тем  старцев  тотчас  же  стали  высокоуважать  в  народе.  К  старцам  нашего  монастыря  стекались   например   ипростолюдины и самые знатные  люди  с  тем,  чтобы,  повергаясь  пред  ними,исповедывать им свои сомнения,  свои  грехи,  свои  страдания,  и  испроситьсовета и наставления. Видя это, противники старцев кричали, вместе с прочимиобвинениями,  что  здесь  самовластно  и  легкомысленно  унижается  таинствоисповеди, хотя беспрерывное исповедывание своей души старцу послушником  егоили светским производится совсем не как таинство. Кончилось однако тем,  чтостарчество удержалось и  мало-по-малу  по  русским  монастырям  водворяется.Правда пожалуй и то, что  это  испытанное  и  уже  тысячелетнее  орудие  длянравственного перерождения человека от рабства к свободе и  к  нравственномусовершенствованию может обратиться в  обоюдоострое  орудие,  так  что  иногопожалуй приведет, вместо смирения и окончательного самообладания,  напротив,к самой сатанинской гордости, то-есть к цепям, а не к свободе.     Старец Зосима  был  лет  шестидесяти  пяти,  происходил  из  помещиков,когда-то  в  самой  ранней  юности  был  военным   и   служил   на   Кавказеобер-офицером.  Без  сомнения  он  поразил  Алешу   каким-нибудь   особеннымсвойством души своей. Алеша жил в самой келье старца, который очень  полюбилего и допустил к себе. Надо заметить, что Алеша, живя тогда в монастыре, былеще ничем не связан, мог выходить куда угодно хоть  на  целые  дни,  и  еслиносил свой подрясник, то добровольно,  чтобы  ни  от  кого  в  монастыре  неотличаться. Но уж  конечно  это  ему  и  самому  нравилось.  Может  быть  наюношеское воображение Алеши сильно подействовала эта сила и  слава,  котораяокружала беспрерывно его старца. Про старца Зосиму говорили многие, что  он,допуская к себе столь многие  годы  всех  приходивших  к  нему  исповедыватьсердце свое и жаждавших от него совета и врачебного слова, - до  того  многопринял в душу свою откровений, сокрушений, сознаний, что под конец  приобрелпрозорливость уже столь тонкую, что с первого взгляда на  лицо  незнакомого,приходившего к нему, мог угадывать: с чем тот пришел,  чего  тому  нужно,  идаже какого рода мучение терзает его совесть,  и  удивлял,  смущал  и  почтипугал иногда пришедшего таким знанием  тайны  его,  прежде  чем  тот  молвилслово. Но при этом Алеша  почти  всегда  замечал,  что  многие,  почти  все,входившие в первый раз к старцу на уединенную беседу,  входили  в  страхе  ибеспокойстве, а выходили от него почти всегда светлыми и радостными, и самоемрачное лицо обращалось в счастливое, Алешу необыкновенно поражало и то, чтостарец был вовсе не строг; напротив был всегда  почти  весел  в  обхождении.Монахи про него говорили, что он именно  привязывается  душой  к  тому,  ктогрешнее, и кто всех более грешен, того он всех более и возлюбит. Из  монаховнаходились, даже и под самый конец жизни старца, ненавистники  и  завистникиего, но их становилось уже мало,  и  они  молчали,  хотя  было  в  их  численесколько весьма знаменитых и важных в монастыре лиц, как например  один  издревнейших иноков, великий молчальник и  необычайный  постник.  Но  все-такиогромное большинство держало уже несомненно сторону старца Зосимы, а из  нихочень многие даже любили его всем сердцем, горячо и искренно;  некоторые  жебыли привязаны к нему почти фанатически. Такие  прямо  говорили,  не  совсемвпрочем вслух, что он святой, что в этом нет уже  и  сомнения,  и,  предвидяблизкую кончину его, ожидали немедленных даже чудес и великой славы в  самомближайшем будущем от почившего  монастырю.  В  чудесную  силу  старца  верилбеспрекословно и Алеша, точно так же как беспрекословно верил и  рассказу  овылетавшем из церкви гробе. Он видел, как многие из приходивших  с  больнымидетьми или взрослыми родственниками и моливших, чтобы старец возложил на нихруки и прочитал над ними молитву, возвращались в скорости, а иные так  и  надругой же день, обратно и, падая со слезами пред старцем, благодарили его заисцеление  их  больных.  Исцеление  ли  было  в  самом  деле,   или   толькоестественное улучшение в  ходе  болезни  -  для  Алеши  в  этом  вопроса  несуществовало, ибо он вполне уже верил в  духовную  силу  своего  учителя,  ислава его была как бы собственным его торжеством. Особенно же дрожало у негосердце, и весь как бы сиял он, когда старец выходил к  толпе  ожидавших  еговыхода у врат скита богомольцев из простого  народа,  нарочно  чтобы  видетьстарца и благословиться у него стекавшегося со всей России. Они  повергалисьпред ним, плакали, целовали ноги его, целовали землю. на которой  он  стоит,вопили, бабы протягивали к  нему  детей  своих,  подводили  больных  кликуш.Старец говорил с ними,  читал  над  ними  краткую  молитву,  благословлял  иотпускал их. В последнее время от припадков болезни он становился иногда такслаб, что едва бывал в силах выйти из кельи; и  богомольцы  ждали  иногда  вмонастыре его выхода по нескольку дней. Для  Алеши  не  составляло  никакоговопроса, за что они его так любят, за что они повергаются пред ним и  плачутот умиления, завидев лишь лицо его. О, он отлично понимал, что для смиреннойдуши русского простолюдина, измученной трудом и горем, а главное  всегдашнеюнесправедливостью и всегдашним грехом, как своим, так и мировым, нет сильнеепотребности и утешения как обрести святыню или святого,  пасть  пред  ним  ипоклониться ему: "Если у нас грех, неправда и искушение, то все  равно  естьна земле там-то, где-то святой и высший; у того зато правда, тот зато  знаетправду; значит, не умирает она на земле, а стало быть когда-нибудь и  к  намперейдет и воцарится по всей земле как обещано". Знал Алеша, что так  именнои чувствует и даже рассуждает народ, он  понимал  это,  но  то,  что  старецименно и есть этот самый святой,  этот  хранитель  божьей  правды  в  глазахнарода - в этом он не сомневался нисколько, и сам, вместе с этими  плачущимимужиками и больными их бабами, протягивающими старцу детей своих.  Убеждениеже в том, что старец почивши доставит необычайную славу монастырю, царило  вдуше Алеши может быть даже сильнее, чем у кого бы то ни было в монастыре.  Ивообще все это  последнее  время  какой-то  глубокий,  пламенный  внутреннийвосторг все сильнее и сильнее  разгорался  в  его  сердце.  Не  смущало  егонисколько, что этот старец все-таки стоит пред ним единицей: "все равно,  онсвят, в его сердце тайна обновления для всех,  та  мощь,  которая  установитнаконец правду на земле и будут все святы, и будут любить друг  друга  и  небудет ни богатых, ни бедных, ни возвышающихся, ни униженных, а будут все какдети божии и наступит настоящее  царство  Христово".  Вот  о  чем  грезилосьсердцу Алеши.     Кажется, что на Алешу произвел сильнейшее впечатление приезд его  обоихбратьев,  которых  он  до  того  совершенно  не  знал.  С  братом   ДмитриемФедоровичем он сошелся скорее и ближе, хотя тот приехал позже, чем с  другим(единоутробным) братом своим, Иваном Федоровичем.  Он  ужасно  интересовалсяузнать брата Ивана, но вот тот уже жил два месяца, а  они  хоть  и  виделисьдовольно часто, но все еще никак не сходились: Алеша был и сам  молчалив,  икак бы ждал чего-то, как бы стыдился чего-то, а  брат  Иван,  хотя  Алеша  иподметил в начале на себе его длинные и любопытные взгляды, кажется,  вскореперестал даже и думать о нем. Алеша заметил это с  некоторым  смущением.  Онприписал равнодушие брата разнице в их летах и в особенности в  образовании.Но думал Алеша и другое: столь малое любопытство и участие к нему может бытьпроисходило у Ивана и от чего-нибудь совершенно Алеше неизвестного. Ему  всеказалось почему-то, что Иван чем-то занят, чем-то внутренним и  важным,  чтоон стремится к какой-то цели, может быть очень трудной, так что  ему  не  донего, и что вот это и есть та единственная причина,  почему  он  смотрит  наАлешу рассеянно. Задумывался Алеша и о том: не  было  ли  тут  какого-нибудьпрезрения  к  нему,  к  глупенькому  послушнику,  от  ученого  атеиста.   Онсовершенно знал, что брат его атеист. Презрением этим, если оно и  было,  онобидеться не мог, но все-таки с каким-то непонятным себе самому и  тревожнымсмущением ждал, когда брат  захочет  подойти  к  нему  ближе.  Брат  ДмитрийФедорович отзывался о брате Иване с глубочайшим уважением, с каким-то особымпроникновением говорил о нем. От него же узнал Алеша  все  подробности  тоговажного дела, которое связало, в  последнее  время,  обоих  старших  братьевзамечательною и тесною связью. Восторженные отзывы  Дмитрия  о  брате  Иванебыли тем характернее  в  глазах  Алеши,  что  брат  Дмитрий  был  человек  всравнении с Иваном почти вовсе необразованный, и  оба,  поставленные  вместеодин с другим, составляли,  казалось,  такую  яркую  противоположность,  какличности и характеры, что может быть нельзя было бы и придумать двух человекнесходнее между собой.     Вот в это-то время и состоялось свидание, или  лучше  сказать  семейнаясходка всех членов этого  нестройного  семейства  в  кельи  старца,  имевшаячрезвычайное влияние на Алешу. Предлог к  этой  сходке,  по-настоящему,  былфальшивый. Тогда именно несогласия по наследству и по имущественным расчетамДмитрия Федоровича с отцом его,  Федором  Павловичем,  дошли  повидимому  доневозможной точки. Отношения обострились и стали невыносимы. Федор Павлович,кажется, первый и, кажется, шутя подал мысль о том,  чтобы  сойтись  всем  вкельи старца Зосимы и, хоть и не  прибегая  к  прямому  его  посредничеству,все-таки как-нибудь сговориться приличнее, при чем сан и лицо  старца  моглибы иметь нечто внушающее и  примирительное.  Дмитрий  Федорович,  никогда  устарца не бывавший и даже не видавший его, конечно подумал, что старцем  егохотят как бы испугать; но так как он и сам  укорял  себя  втайне  за  многиеособенно резкие выходки в споре с отцом за  последнее  время,  то  и  принялвызов. Кстати заметить, что жил он не в доме отца,  как  Иван  Федорович,  аотдельно, в другом конце города. Тут случилось, что проживавший в это  времяу нас Петр Александрович  Миусов  особенно  ухватился  за  эту  идею  ФедораПавловича. Либерал сороковых и пятидесятых годов, вольнодумец и атеист,  он,от скуки может быть, а, может быть для легкомысленной потехи, принял в  этомделе чрезвычайное участие. Ему вдруг захотелось посмотреть на монастырь и на"святого". Так как все еще продолжались его давние споры с монастырем и  всееще тянулась тяжба о поземельной границе  их  владений,  о  каких-то  правахрубки в лесу и рыбной  ловле  в  речке  и  проч.,  то  он  и  поспешил  этимвоспользоваться под предлогом того, что сам желал  бы  сговориться  с  отцомигуменом: нельзя ли как-нибудь покончить их споры  полюбовно?  Посетителя  стакими благими намерениями конечно могли принять в монастыре внимательнее  ипредупредительнее,  чем  просто  любопытствующего.   Вследствие   всех   сихсоображений и могло устроиться некоторое внутреннее влияние в  монастыре  набольного старца, в последнее время почти совсем уже не покидавшего  келью  иотказывавшего по болезни даже обыкновенным посетителям. Кончилось  тем,  чтостарец дал согласие, и день был назначен. "Кто меня  поставил  делить  междуними?" заявил он только с улыбкой Алеше.     Узнав о свидании, Алеша очень смутился. Если кто из  этих  тяжущихся  ипререкающихся мог смотреть серьезно на этот  съезд,  то  без  сомнения  одинтолько брат Дмитрий; остальные же все придут из целей легкомысленных  и  длястарца может быть оскорбительных, - вот  что  понимал  Алеша.  Брат  Иван  иМиусов приедут из любопытства, может быть самого грубого, а отец  его  можетбыть для какой-нибудь шутовской и актерской сцены. О, Алеша хоть  и  молчал,но довольно и глубоко знал уже своего отца. Повторяю, этот мальчик был вовсене столь простодушным, каким все считали его. С тяжелым  чувством  дожидалсяон назначенного дня. Без сомнения он очень  заботился  про  себя,  в  сердцесвоем, о том, чтобы как-нибудь все эти семейные несогласия кончились. Тем неменее самая главная забота его была о старце: он трепетал за него, за  славуего, боялся оскорблений ему, особенно тонких, вежливых  насмешек  Миусова  инедомолвок - свысока ученого Ивана, так это все представлялось ему. Он  дажехотел рискнуть предупредить старца, сказать ему что-нибудь об  этих  могущихприбыть лицах, но подумал и промолчал. Передал только накануне  назначенногодня чрез одного знакомого брату Дмитрию, что очень любит его и ждет от  негоисполнения  обещанного.  Дмитрий  задумался,  потому  что  ничего   не   могприпомнить, что бы такое ему обещал, ответил только письмом,  что  изо  всехсил себя сдержит "пред низостью", и хотя  глубоко  уважает  старца  и  братаИвана, но убежден, что тут или  какая-нибудь  ему  ловушка  или  недостойнаякомедия. "Тем не менее скорее проглочу свой язык, чем манкирую  уважением  ксвятому мужу, тобою столь уважаемому", закончил Дмитрий свое письмецо. Алешуоно не весьма ободрило.                           ---------------- 

КНИГА ВТОРАЯ.

      Неуместное собрание 

I. ПРИЕХАЛИ В МОНАСТЫРЬ.

       Выдался прекрасный, теплый и ясный день. Был конец августа. Свидание состарцем условлено было сейчас после  поздней  обедни,  примерно  к  половинедвенадцатого. Наши посетители монастыря к обедне  однако  не  пожаловали,  априехали ровно к шапочному разбору. Приехали они в двух экипажах;  в  первомэкипаже, в щегольской коляске, запряженной  парой  дорогих  лошадей,  прибылПетр Александрович Миусов, со своим  дальним  родственником,  очень  молодымчеловеком, лет двадцати, Петром Фомичем  Калгановым.  Этот  молодой  человекготовился поступить в университет; Миусов же, у которого он  почему-то  покажил, соблазнял его с собою за  границу,  в  Цюрих  или  в  Иену,  чтобы  тампоступить в университет и окончить курс. Молодой человек еще не решился.  Онбыл задумчив и как бы рассеян. Лицо его  было  приятное,  сложение  крепкое,рост довольно высокий. Во  взгляде  его  случалась  странная  неподвижность:подобно всем очень рассеянным людям  он  глядел  на  вас  иногда  в  упор  иподолгу, а между тем совсем вас  не  видел.  Был  он  молчалив  и  нескольконеловок, но бывало, - впрочем не иначе, как с кем-нибудь один на один, - чтоон вдруг станет ужасно разговорчив,  порывист,  смешлив,  смеясь  бог  знаетиногда чему. Но одушевление его столь же быстро и вдруг погасало, как быстрои вдруг нарождалось. Был он одет всегда хорошо и даже изысканно; он уже имелнекоторое независимое состояние и ожидал еще гораздо большего. С Алешей  былприятелем.     В весьма ветхой, дребезжащей, но поместительной извозчичьей коляске, напаре старых сиворозовых лошадей,  сильно  отстававших  от  коляски  Миусова,подъехали и Федор  Павлович  с  сынком  своим  Иваном  Федоровичем.  ДмитриюФедоровичу еще накануне сообщен был и час и срок, но он запоздал. Посетителиоставили экипажи у ограды,  в  гостинице,  и  вошли  в  монастырские  воротапешком. Кроме Федора Павловича, остальные трое  кажется  никогда  не  видалиникакого монастыря, а Миусов так лет тридцать может быть и в церкви не  был.Он озирался с некоторым любопытством, не лишенным  некоторой  напущенной  насебя  развязности.  Но  для  наблюдательного  его  ума,  кроме  церковных  ихозяйственных  построек,  весьма  впрочем  обыкновенных,   во   внутренностимонастыря ничего не представлялось.  Проходил  последний  народ  из  церкви,снимая шапки и крестясь. Между простонародьем встречались и  приезжие  болеевысшего общества, две-три дамы, один очень старый генерал; все они стояли  вгостинице. Нищие обступили наших посетителей тотчас же, но им  никто  ничегоне дал. Только Петруша Калганов вынул из портмоне гривенник и, заторопившисьи  сконфузившись  бог  знает  отчего,  поскорее  сунул  одной  бабе,  быстропроговорив: "разделить поровну". Никто ему на это ничего из  его  сопутниковне заметил, так что нечего ему было конфузиться; но,  заметив  это,  он  ещебольше сконфузился.     Было однако странно; их по-настоящему должны бы были ждать и может бытьс некоторым даже почетом: один недавно  еще  тысячу  рублей  пожертвовал,  адругой был богатейшим помещиком и образованнейшим так-сказать человеком,  откоторого все они  тут  отчасти  зависели  по  поводу  ловель  рыбы  в  реке,вследствие оборота, какой мог принять процесс.  И  вот  однако  ж  никто  изофициальных лиц их не встречает. Миусов рассеянно смотрел на могильные камниоколо церкви и хотел было заметить, что могилки  эти  должно  быть  обошлисьдорогонько  хоронившим  за  право  хоронить  в  таком  "святом"  месте,   нопромолчал: простая либеральная ирония перерождалась в нем  почти  что  уж  вгнев.     - Чорт, у кого здесь однако спросить, в этой бестолковщине... Это нужнобы решить, потому что время уходит, - промолвил он вдруг, как бы говоря  просебя.     Вдруг подошел к ним один пожилой, лысоватый господин, в широком  летнемпальто  и  с  сладкими  глазками.  Приподняв  шляпу,  медово   присюсюкивая,отрекомендовался он всем вообще  тульским  помещиком  Максимовым.  Он  мигомвошел в заботу наших путников.     - Старец Зосима живет в скиту, в  скиту  наглухо,  шагов  четыреста  отмонастыря, через лесок, через лесок...     - Это и я знаю-с, что чрез лесок, - ответил ему Федор  Павлович,  -  дадорогу-то мы не совсем помним, давно не бывали.     - А вот в эти врата, и прямо  леском...  леском.  Пойдемте.  Не  угодноли... мне самому... я сам... Вот сюда, сюда...     Они вышли из врат и направились лесом. Помещик  Максимов,  человек  летшестидесяти, не то что шел, а лучше сказать почти бежал сбоку,  рассматриваяих всех с судорожным, невозможным почти  любопытством.  В  глазах  его  былочто-то лупоглазое.     - Видите ли, мы к этому старцу по своему делу, - заметил строго Миусов,- мы  так-сказать  получили  аудиенцию  "у  сего  лица",  а  потому  хоть  иблагодарны вам за дорогу, но вас уж не попросим входить вместе.     - Я был, был, я уже был... Un chevalier parfait! - и помещик пустил  навоздух щелчок пальцем.     - Кто это chevalier? - спросил Миусов.     - Старец, великолепный  старец,  старец...  Честь  и  слава  монастырю.Зосима. Это такой старец...     Но  беспорядочную  речь  его  перебил  догнавший  путников  монашек,  вклобуке, невысокого росту, очень бледный и испитой. Федор Павлович и  Миусовостановились. Монах с чрезвычайно вежливым, почти поясным поклоном произнес:     - Отец игумен, после посещения вашего в ските,  покорнейше  просит  васвсех, господа, у него откушать. У него в час,  не  позже.  И  вас  также,  -обратился он к Максимову.     -  Это  я  непременно  исполню!  -  вскричал  Федор  Павлович,   ужаснообрадовавшись приглашению, - непременно. И знаете, мы все дали  слово  вестисебя здесь порядочно... А вы, Петр Александрович, пожалуете?     - Да еще же бы нет? Да я зачем же сюда и приехал, как не видеть все  ихздешние обычаи. Я одним только затрудняюсь, именно тем, что я теперь с вами,Федор Павлович...     - Да, Дмитрия Федоровича еще не существует.     - Да и отлично бы было, если б он манкировал, мне приятно  что  ли  всяэта ваша мазня, да еще с вами на придачу? Так к обеду  будем,  поблагодаритеотца игумена, - обратился он к монашку.     - Нет, уж я вас обязан руководить к самому старцу, - ответил монах.     - А я, коль так, к отцу игумену, я тем временем прямо к отцу игумену, -защебетал помещик Максимов.     - Отец игумен в настоящий час занят,  но  как  вам  будет  угодно...  -нерешительно произнес монах.     - Преназойливый старичишка,  -  заметил  вслух  Миусов,  когда  помещикМаксимов побежал обратно к монастырю.     - На фон-Зона похож, - проговорил вдруг Федор Павлович.     - Вы только это и знаете... С чего он похож  на  фон-Зона?  Вы  сами-товидели фон-Зона?     - Его карточку видел. Хоть не чертами лица,  так  чем-то  неизъяснимым.Чистейший второй экземпляр фон-Зона. Я это всегда по одной только физиономииузнаю.     - А пожалуй; вы в этом знаток. Только вот что, Федор Павлович, вы  самисейчас изволили упомянуть, что мы дали слово вести себя  прилично,  помните.Говорю вам, удержитесь. А начнете шута из себя строить, так  я  не  намерен,чтобы меня с вами на одну доску здесь поставили... Видите, какой человек,  -обратился он к монаху, - я вот с ним боюсь входить к порядочным людям.     На бледных, бескровных  губах  монашка  показалась  тонкая,  молчальнаяулыбочка, не без хитрости в своем роде, но он ничего не ответил,  и  слишкомясно было, что промолчал из чувства  собственного  достоинства.  Миусов  ещебольше наморщился.     "О, чорт их  всех  дери,  веками  лишь  выработанная  наружность,  а  всущности шарлатанство и вздор!" пронеслось у него в голове.     - Вот и скит, дошли!  -  крикнул  Федор  Павлович,  -  ограда  и  вратазапертые.     И он пустился класть  большие  кресты  пред  святыми,  написанными  надвратами и сбоку врат.     - В чужой монастырь со своим уставом не ходят, -  заметил  он.  -  Всехздесь в скиту двадцать пять  святых  спасаются,  друг  на  друга  смотрят  икапусту едят. И ни одной-то женщины в эти врата не войдет, вот что  особеннозамечательно. И это ведь действительно так. Только  как  же  я  слышал,  чтостарец дам принимает? - обратился он вдруг к монашку.     - Из  простонародья  женский  пол  и  теперь  тут,  вон  там,  лежат  угаллерейки, ждут. А для высших дамских лиц пристроены здесь же на  галлерее,но вне ограды, две комнатки, вот эти самые окна,  и  старец  выходит  к  нимвнутренним ходом, когда здоров, то-есть все же за ограду. Вот и теперь  однабарыня,  помещица  харьковская,  г-жа   Хохлакова,   дожидается   со   своеюрасслабленною дочерью. Вероятно,  обещал  к  ним  выйти,  хотя  в  последниевремена столь расслабел, что и к народу едва появляется.     -  Значит,  все  же  лазеечка  к  барыням-то  из  скита  проведена.  Неподумайте, отец святой, что я что-нибудь, я только так.  Знаете,  на  Афоне,это вы слышали ль, не только посещения женщин не полагается, но и совсем  неполагается женщин и никаких даже существ женского рода, курочек,  индюшечек,телушечек...     - Федор Павлович, я ворочусь и вас брошу здесь одного, и вас  без  меняотсюда выведут за руки, это я вам предрекаю.     - А чем я вам мешаю, Петр Александрович. Посмотрите-ка, -  вскричал  онвдруг, шагнув  за  ограду  скита,  -  посмотрите  в  какой  они  долине  розпроживают!     Действительно, хоть роз теперь и не было, но было  множество  редких  ипрекрасных осенних цветов везде, где только можно было их насадить.  Лелеялаих видимо опытная рука. Цветники устроены были в  оградах  церквей  и  междумогил. Домик, в котором находилась келья старца, деревянный, одноэтажный,  сгаллереей пред входом, был тоже обсажен цветами.     - А было ль это при предыдущем старце,  Варсонофии?  Тот  изящности-то,говорят, не любил, вскакивал и бил палкой даже дамский пол, - заметил  ФедорПавлович, подымаясь на крылечко.     - Старец Варсонофий действительно казался иногда как  бы  юродивым,  номного рассказывают и глупостей. Палкой же  никогда  и  никого  не  бивал,  -ответил монашек. - Теперь, господа, минутку повремените, я о вас повещу.     - Федор Павлович, в последний раз условие, слышите. Ведите себя хорошо,не то я вам отплачу, - успел еще раз пробормотать Миусов.     - Совсем неизвестно, с чего вы в таком великом волнении,  -  насмешливозаметил Федор Павлович, - али грешков боитесь? Ведь он, говорят,  по  глазамузнает, кто с чем приходит. Да и как высоко цените вы их мнение,  вы,  такойпарижанин и передовой господин, удивили вы меня даже, вот что!     Но Миусов не успел ответить на этот сарказм, их попросили войти.  Вошелон несколько раздраженный...     "Ну, теперь заране себя знаю, раздражен, заспорю... начну горячиться  -и себя и идею унижу", мелькнуло у него в голове. 

II. СТАРЫЙ ШУТ.

       Они вступили в комнату  почти  одновременно  со  старцем,  который  припоявлении их тотчас показался из своей  спаленки.  В  келье  еще  раньше  ихдожидались выхода старца два скитские иеромонаха, один отец-библиотекарь,  адругой - отец Паисий, человек больной, хотя  и  не  старый,  но  очень,  какговорили про него, ученый. Кроме того ожидал, стоя в  уголку  (и  все  времяпотом оставался стоя), - молодой  паренек,  лет  двадцати  двух  на  вид,  встатском  сюртуке,  семинарист  и  будущий   богослов,   покровительствуемыйпочему-то монастырем и братиею. Он был довольно высокого  роста,  со  свежимлицом, с  широкими  скулами,  с  умными  и  внимательными  узенькими  каримиглазами. В лице выражалась совершенная  почтительность,  но  приличная,  безвидимого заискивания. Вошедших гостей он даже и не  приветствовал  поклоном,как лицо им не равное, а напротив подведомственное и зависимое.     Старец Зосима вышел в  сопровождении  послушника  и  Алеши.  Иеромонахиподнялись и приветствовали его глубочайшим поклоном, пальцами касаясь земли,затем благословившись поцеловали руку его. Благословив их, старец ответил имкаждому столь же глубоким поклоном, перстами касаясь земли, и у  каждого  изних попросил и  для  себя  благословения.  Вся  церемония  произошла  весьмасерьезно, вовсе не как вседневный обряд какой-нибудь,  а  почти  с  каким-точувством.  Миусову  однако  показалось,  что  все  делается   с   намереннымвнушением. Он стоял впереди всех вошедших с ним товарищей. Следовало бы. - ион даже обдумывал это еще вчера  вечером,  -  несмотря  ни  на  какие  идеи,единственно из простой вежливости (так как уж здесь такие обычаи), подойти иблагословиться у старца, по крайней мере хоть  благословиться,  если  уж  нецеловать руку. Но увидя теперь все эти поклоны и лобызания иеромонахов, он водну секунду переменил решение: важно и серьезно отдал он довольно глубокий,по-светскому, поклон и отошел  к  стулу.  Точно  так  же  поступил  и  ФедорПавлович, на этот раз как  обезьяна  совершенно  передразнив  Миусова.  ИванФедорович раскланялся очень важно и вежливо, но тоже держа руки по  швам,  аКалганов до того сконфузился, что и совсем  не  поклонился.  Старец  опустилподнявшуюся было для благословения руку и, поклонившись  им  в  другой  раз,попросил всех садиться. Кровь залила щеки Алеши; ему стало стыдно. Сбывалисьего дурные предчувствия.     Старец уселся на кожаный  красного  дерева  диванчик,  очень  стариннойпостройки, а гостей, кроме обоих  иеромонахов,  поместил  у  противоположнойстены, всех четверых рядышком, на  четырех  красного  дерева  обитых  черноюсильно протершеюся кожей стульях. Иеромонахи уселись  по  сторонам,  один  удверей, другой у окна. Семинарист, Алеша и послушник  оставались  стоя.  Всякелья была очень не обширна и какого-то вялого  вида.  Вещи  и  мебель  былигрубые, бедные и самые лишь необходимые. Два горшка цветов на окне, а в углумного икон - одна из них богородицы, огромного размера и  писанная  вероятноеще задолго до раскола. Пред ней теплилась лампадка. Около  нее  две  другиеиконы в сияющих ризах, затем  около  них  деланные  херувимчики,  фарфоровыеяички, католический крест из слоновой кости с обнимающею его Mater dolorosa,и несколько заграничных гравюр  с  великих  италиянских  художников  прошлыхстолетий. Подле этих изящных и  дорогих  гравюрных  изображений  красовалосьнесколько  листов  самых  простонароднейших   русских   литографий   святых,мучеников, святителей и проч., продающихся за копейки на всех ярмарках. Былонесколько литографических портретов русских современных и прежних архиереев,но уже  по  другим  стенам.  Миусов  бегло  окинул  всю  эту  "казенщину"  ипристальным взглядом уперся в  старца.  Он  уважал  свой  взгляд,  имел  этуслабость, во всяком случае в нем простительную, приняв  в  соображение,  чтобыло  ему  уже  пятьдесят  лет,  -  возраст,  в  который  умный  светский  иобеспеченный человек всегда становится  к  себе  почтительнее,  иногда  дажепоневоле.     С первого мгновения старец ему не понравился. В самом деле было  что-тов лице старца, что многим  бы  и  кроме  Миусова  не  понравилось.  Это  былневысокий  сгорбленный  человечек  с  очень  слабыми  ногами,  всего  толькошестидесяти пяти лет, но казавшийся от болезни гораздо  старше,  по  крайнеймере лет на десять. Все лицо его,  впрочем,  очень  сухенькое,  было  усеяномелкими морщинками, особенно  было  много  их  около  глаз.  Глаза  же  былинебольшие, из светлых, быстрые и блестящие, в  роде  как  бы  две  блестящиеточки. Седенькие волосики сохранились лишь на висках, бородка была крошечнаяи реденькая, клином,  а  губы,  часто  усмехавшиеся  -  тоненькие,  как  двебечевочки. Нос не то чтобы длинный, а востренький, точно у птички.     "По всем признакам злобная  и  мелко-надменная  душонка".  пролетело  вголове Миусова. Вообще он был очень недоволен собой.     Пробившие часы помогли начать разговор. Ударило скорым боем на  дешевыхмаленьких стенных часах с гирями ровно двенадцать.     - Ровнешенько настоящий час, - вскричал Федор Павлович, - а сына  моегоДмитрия Федоровича все еще нет. Извиняюсь за него, священный старец!  (Алешавесь так и вздрогнул от "священного старца".) Сам  же  я  всегда  аккуратен,минута в минуту, помня, что точность есть вежливость королей...     - Но ведь вы по  крайней  мере  не  король,  -  пробормотал,  сразу  неудержавшись, Миусов.     - Да, это так, не король. И представьте, Петр Александрович, ведь это яи сам знал, ей-богу! И вот всегда-то я так не кстати скажу! Ваше преподобие!- воскликнул он с каким-то мгновенным пафосом: - Вы видите пред собою  шута,шута воистину! так и рекомендуюсь. Старая привычка, увы!  А  что  не  кстатииногда вру, так это даже с намерением, с намерением  рассмешить  и  приятнымбыть. Надобно же быть приятным, не правда ли? Приезжаю лет семь назад в одингородишко, были там делишки, а  я  кой  с  какими  купчишками  завязал  былокомпаньишку. Идем к исправнику, потому что его надо было кой о чем попроситьи откушать к нам позвать. Выходит исправник, высокий, толстый,  белокурый  иугрюмый человек.- самые опасные в таких  случаях  субъекты:  печень  у  них,печень. Я к нему прямо, и знаете  с  развязностию  светского  человека:  "г.исправник,  будьте,  говорю,  нашим  так-сказать  Направником!"  Каким  это,говорит, Направником? - Я уж вижу с первой полсекунды, что дело не выгорело,стоит серьезный, уперся: "Я, говорю, пошутить желал,  для  общей  веселости,так как г. Направник известный наш русский капельмейстер, а нам именно нужнодля гармонии нашего предприятия в роде  как  бы  тоже  капельмейстера..."  Ирезонно ведь разъяснил и  сравнил,  не  правда  ли?  "Извините,  говорит,  яисправники каламбуров из звания моего  строить  не  позволю".  Повернулся  иуходит. Я за ним, кричу: "да, да, вы исправник, а  не  Направник!"  -  "Нет,говорит, уж коль сказано, так  значит  я  Направник".  И  представьте,  ведьдело-то наше расстроилось! И все-то я так, всегда-то я так. Непременно-то  ясвоею же любезностью себе наврежу! Раз, много лет  уже  тому  назад,  говорюодному влиятельному даже лицу: "Ваша  супруга  щекотливая  женщина-с",  -  всмысле то-есть чести, так сказать, нравственных качеств, а он мне  вдруг  нато: "А вы ее щекотали?" Не удержался, вдруг, дай, думаю, полюбезничаю:  "да,говорю, щекотал-с", ну тут он  меня  и  пощекотал...  Только  давно  уж  этопроизошло, так что уж не стыдно и рассказать; вечно-то я так себе наврежу!     - Вы это и теперь делаете, - с отвращением пробормотал Миусов.     Старец молча разглядывал того и другого.     - Будто! Представьте, ведь я и это знал,  Петр  Александрович,  и  дажезнаете: предчувствовал, что делаю, только что стал говорить, и даже  знаете,предчувствовал, что вы мне первый это и заметите. В эти секунды, когда вижу,что шутка у меня не выходит, у меня, ваше  преподобие,  обе  щеки  к  нижнимдеснам присыхать начинают, почти как бы судорога делается; это у меня еще  сюности, как я был у дворян приживальщиком и приживанием хлеб добывал. Я  шуткоренной, с рождения, все равно, ваше преподобие, что  юродивый;  не  спорю,что и дух нечистый может во мне  заключается,  небольшого  впрочем  калибра,поважнее-то другую бы квартиру выбрал, только не вашу, Петр Александрович, ивы ведь квартира не важная. Но зато я  верую,  в  бога  верую.  Я  только  впоследнее время усумнился, но зато теперь сижу и жду великих словес. Я, вашепреподобие, как философ  Дидерот.  Известно  ли  вам,  святейший  отец,  какДидерот-философ явился к  митрополиту  Платону  при  императрице  Екатерине.Входит и прямо сразу: "Нет бога". На что великий святитель подымает перст  иотвечает: "Рече безумец в сердце своем несть бог!" Тот  как  был,  так  и  вноги: "Верую, кричит, и крещенье принимаю". Так  его  и  окрестили  тут  же.Княгиня Дашкова была восприемницей, а Потемкин крестным отцом...     - Федор Павлович, это несносно! Ведь вы сами знаете, что вы врете и чтоэтот глупый анекдот не правда, к  чему  вы  ломаетесь?  -  дрожащим  голосомпроговорил, совершенно уже не сдерживая себя, Миусов.     - Всю жизнь предчувствовал, что не правда! -  с  увлечением  воскликнулФедор Павлович. - Я вам, господа, зато всю  правду  скажу:  старец  великий!простите, я последнее, о крещении-то Дидерота, сам  сейчас  присочинил,  вотсию только минуточку, вот как рассказывал, а прежде никогда и  в  голову  неприходило.  Для  пикантности  присочинил.   Для   того   и   ломаюсь,   ПетрАлександрович, чтобы милее быть. А впрочем и сам не знаю иногда для чего.  Ачто до Дидерота, так я этого: "рече безумца"  раз  двадцать  от  здешних  жепомещиков еще в молодых летах моих слышал, как  у  них  проживал;  от  вашейтетеньки, Петр Александрович, Мавры  Фоминишны  тоже  между  прочим  слышал.Все-то они до сих пор уверены, что безбожник Дидерот к  митрополиту  Платонуспорить о боге приходил...     Миусов встал, не только потеряв терпение, но даже как бы забывшись.  Онбыл в бешенстве и сознавал, что от этого сам смешон. Действительно, в  кельипроисходило нечто совсем невозможное. В этой самой  келье,  может  быть  ужесорок или пятьдесят лет, еще при прежних старцах, собирались посетители,  новсегда с глубочайшим благоговением, не иначе. Все почти допускаемые, входя вкелью, понимали, что им оказывают тем великую милость. Многие повергались наколени и не вставали с колен во все время посещения. Многие из "высших" дажелиц и даже из ученейших, мало того,  некоторые  из  вольнодумных  даже  лиц,приходившие или по любопытству, или по иному поводу, входя в келью со  всемиили получая свидание наедине, ставили себе в первейшую обязанность,  все  доединого, глубочайшую почтительность и деликатность во  все  время  свидания,тем более, что здесь денег не полагалось, а была лишь  любовь  и  милость  содной стороны, а с другой - покаяние и жажда разрешить какой-нибудь  трудныйвопрос души или трудный момент в жизни собственного сердца.  Так  что  вдругтакое шутовство, которое обнаружил Федор Павлович, непочтительное к месту, вкотором он находился, произвело в свидетелях, по крайней мере,  в  некоторыхиз них, недоумение и удивление. Иеромонахи, впрочем, нисколько не изменившиесвоих физиономий, с серьезным вниманием  следили,  что  скажет  старец,  но,кажется, готовились уже встать как  Миусов.  Алеша  готов  был  заплакать  истоял, понурив голову. Всего страннее казалось ему то, что  брат  его,  ИванФедорович, единственно на которого он надеялся и  который  один  имел  такоевлияние на отца, что мог бы его остановить, сидел теперь  совсем  неподвижнона своем стуле, опустив глаза и, повидимому с каким-то  даже  любознательнымлюбопытством ожидал, чем это все кончится, точно сам он был  совершенно  тутпосторонний человек. На Ракитина (семинариста), тоже Алеше очень знакомого ипочти близкого, Алеша и взглянуть не мог: он знал его мысли  (хотя  знал  иходин Алеша во всем монастыре).     - Простите меня... - начал Миусов, обращаясь к старцу, -  что  я  можетбыть тоже кажусь вам участником в этой недостойной шутке. Ошибка моя в  том,что я поверил, что даже и такой, как Федор  Павлович,  при  посещении  стольпочтенного лица захочет понять  свои  обязанности...  Я  не  сообразил.  чтопридется просить извинения именно за то, что с ним входишь...     Петр Александрович не договорил и совсем сконфузившись хотел  было  ужевыйти из комнаты.     - Не беспокойтесь, прошу вас, - привстал вдруг с своего места  на  своихилые ноги старец и, взяв за обе руки Петра Александровича, усадил его опятьв кресла. - Будьте спокойны, прошу вас.  Я  особенно  прошу  вас  быть  моимгостем, - и с поклоном, повернувшись, сел опять на свой диванчик.     - Великий старец, изреките, оскорбляю я вас моею живостью  или  нет?  -вскричал вдруг Федор Павлович, схватившись обеими руками за ручки  кресел  икак бы готовясь из них выпрыгнуть сообразно с ответом.     -  Убедительно  и  вас  прошу  не  беспокоиться  и  не  стесняться,   -внушительно проговорил ему старец... - Не стесняйтесь, будьте совершенно какдома. А главное, не стыдитесь столь самого себя, ибо  от  сего  лишь  все  ивыходит.     - Совершенно как дома? То-есть в натуральном-то виде? О,  этого  много,слишком много, но - с умилением принимаю! Знаете,  благословенный  отец,  выменя на натуральный-то вид не вызывайте, не рискуйте... до натурального видая и сам не дойду. Это я, чтобы вас охранить, предупреждаю.  Ну-с,  а  прочеевсе еще подвержено мраку неизвестности, хотя бы некоторые и желали расписатьменя. Это я по вашему адресу, Петр Александрович, говорю, а  вам,  святейшеесущество, вот что вам: восторг изливаю! - Он привстал и, подняв вверх  руки,произнес: - "Блаженно чрево, носившее тебя, и сосцы,  тебя  питавшие,  сосцыособенно!" Вы меня сейчас замечанием вашим: "Не стыдиться столь самого себя,потому что от сего лишь все и выходит", - вы меня  замечанием  этим  как  бынасквозь прочкнули и внутри прочли. Именно мне все так и кажется, когда я  клюдям вхожу, что я подлее всех и что меня все за  шута  принимают,  так  вот"давай же я и в самом деле сыграю шута, не боюсь ваших  мнений,  потому  чтовсе вы до единого подлее меня!" Вот потому я и шут,  от  стыда  шут,  старецвеликий, от стыда. От мнительности одной и буяню. Ведь если б я  только  былуверен, когда вхожу, что все меня за милейшего и умнейшего  человека  сейчасже примут, - господи! какой бы  я  тогда  был  добрый  человек!  Учитель!  -повергся он вдруг на колени. -  что  мне  делать,  чтобы  наследовать  жизньвечную?     Трудно было и теперь решить:  шутит  он,  или  в  самом  деле  в  такомумилении?     Старец поднял на него глаза и с улыбкой произнес:     -  Сами  давно  знаете,  что  надо  делать,  ума  в  вас  довольно:  непредавайтесь  пьянству   и   словесному   невоздержанию,   не   предавайтесьсладострастию, а особенно обожанию денег, да закройте  ваши  питейные  дома,если не можете всех, то хоть два или три. А  главное,  самое  главное  -  нелгите.     - То-есть это про Дидерота что ли?     - Нет, не то что про Дидерота. Главное, самому себе  не  лгите.  Лгущийсамому себе и собственную ложь  свою  слушающий  до  того  доходит,  что  ужникакой правды ни в себе, ни кругом не различает,  а  стало  быть  входит  внеуважение и к себе и к другим. Не уважая же  никого,  перестает  любить,  ачтобы, не имея любви, занять себя и развлечь, предается  страстям  и  грубымсладостям,  и  доходит  совсем  до  скотства  в  пороках  своих,  а  все  отбеспрерывной лжи и людям и себе самому. Лгущий себе  самому  прежде  всех  иобидеться может. Ведь обидеться иногда очень приятно,  не  так  ли?  И  ведьзнает человек, что никто не обидел его, а что он сам себе обиду навыдумал  иналгал для красы, сам преувеличил, чтобы картину создать, к слову привязалсяи из горошинки сделал гору,  -  знает  сам  это,  а  все-таки  самый  первыйобижается, обижается до приятности, до ощущения большего удовольствия, а темсамым доходит и до вражды истинной... Да  встаньте  же.  сядьте,  прошу  васочень, ведь все это тоже ложные жесты...     - Блаженный человек! Дайте ручку поцеловать, - подскочил Федор Павловичи быстро чмокнул старца в худенькую  его  руку.  -  Именно,  именно  приятнообидеться. Это вы так хорошо сказали, что я и не слыхал еще. Именно,  именноя-то всю жизнь и обижался до приятности, для эстетики обижался, ибо не токмоприятно, но и красиво иной раз обиженным быть; - вот что вы забыли,  великийстарец: красиво! Это я в книжку запишу! А лгал я, лгал, решительно всю жизньмою, на всяк день и час. Воистину ложь есмь и отец лжи! Впрочем  кажется  неотец лжи, это я все в текстах сбиваюсь,  ну  хоть  сын  лжи,  и  того  будетдовольно. Только... ангел вы мой... про Дидерота иногда  можно!  Дидерот  неповредит, а вот иное словцо  повредит.  Старец  великий,  кстати,  вот  былозабыл, а ведь так и положил, еще с третьего года, здесь  справиться,  именнозаехать сюда и настоятельно разузнать и спросить: не прикажите только  ПетруАлександровичу прерывать. Вот что спрошу: справедливо ли, отец великий,  то,что в Четьи-Минеи повествуется где-то о каком-то святом чудотворце, которогомучили за веру и, когда отрубили ему под конец голову, то он  встал,  поднялсвою голову, и "любезно ее лобызаше",  и  долго  шел,  неся  ее  в  руках  и"любезно ее лобызаше". Справедливо это или нет, отцы честные?     - Нет несправедливо, - сказал старец.     - Ничего подобного во всех Четьих-Минеях не существует. Про какого  этосвятого, вы говорите, так написано? - спросил иеромонах, отец-библиотекарь.     - Сам не знаю про какого. Не знаю и не ведаю. Введен в обман, говорили.Слышал и, знаете, кто рассказал? А вот Петр Александрович Миусов, вот что заДидерота сейчас рассердился, вот он-то и рассказал.     - Никогда я вам этого не рассказывал, я с  вами  и  не  говорю  никогдавовсе.     - Правда, вы не мне рассказывали; но вы рассказывали в компании, где  ия находился, четвертого  года  это  дело  было.  Я  потому  и  упомянул  чторассказом сим смешливым вы потрясли мою  веру,  Петр  Александрович.  Вы  незнали о сем, не ведали, а я воротился домой с потрясенною верой и с тех  порвсе более и более сотрясаюсь. Да, Петр Александрович,  вы  великого  падениябыли причиной! Это уж не Дидерот-с!     Федор Павлович патетически разгорячился, хотя и  совершенно  ясно  былоуже всем, что  он  опять  представляется.  Но  Миусов  все-таки  был  больноуязвлен.     - Какой вздор, и все это вздор, - бормотал он. - Я действительно  можетбыть говорил когда-то... только не вам. Мне самому говорили. Я это в  Парижеслышал, от одного француза, что будто бы у нас в Четъи-Минеи это за  обеднейчитают... Это очень ученый человек,  который  специально  изучал  статистикуРоссии... долго жил в России... Я сам Четьи-Миней не читал... да и не  станучитать... Мало ли что болтается за обедом?.. Мы тогда обедали...     - Да, вот вы тогда обедали, а я вот веру-то  и  потерял!-  поддразнивалФедор Павлович.     - Какое мне дело до вашей веры! - крикнул было Миусов, но вдруг сдержалсебя, с презрением проговорив:  -  вы  буквально  мараете  все,  к  чему  ниприкоснетесь.     Старец вдруг поднялся с места:     - Простите, господа, что оставляю вас пока на несколько лишь  минут,  -проговорил он, обращаясь ко всем посетителям, -  но  меня  ждут  еще  раньшевашего прибывшие. А вы все-таки не  лгите,  -  прибавил  он,  обратившись  кФедору Павловичу с веселым лицом.     Он пошел из кельи, Алеша и послушник  бросились,  чтобы  свести  его  слестницы. Алеша задыхался, он рад был уйти, но рад был и тому, что старец необижен и весел. Старец направился к галлерее, чтобы  благословить  ожидавшихего. Но Федор Павлович все-таки остановил его в дверях кельи:     - Блаженнейший человек! - вскричал он с чувством,-  позвольте  мне  ещераз вашу ручку облобызать! Нет, с вами еще можно говорить,  можно  жить!  Выдумаете, что я всегда так лгу и шутов изображаю? Знайте же, что  это  я  всевремя нарочно, чтобы вас испробовать, так представлялся. Это я все время васощупывал, можно ли с вами жить? Моему-то смирению есть ли при вашей гордостиместо? Лист вам похвальный выдаю: можно с вами жить! А теперь молчу, на  всевремя умолкаю. Сяду в кресло и  замолчу.  Теперь  вам,  Петр  Александрович,говорить, вы теперь самый главный человек остались... на десять минут... 

III. ВЕРУЮЩИЕ БАБЫ.

       Внизу у деревянной галлерейки, приделанной  к  наружной  стене  ограды,толпились на этот раз все женщины, баб около  двадцати.  Их  уведомили,  чтостарец наконец выйдет, и они собрались в ожидании.  Вышли  на  галлерейку  ипомещицы Хохлаковы, тоже ожидавшие старца, но в отведенном  для  благородныхпосетительниц помещении. Их было две: мать и дочь. Г-жа Хохлакова-мать, дамабогатая и всегда со  вкусом  одетая,  была  еще  довольно  молодая  и  оченьмиловидная собою особа, немного бледная, с очень оживленными и почти  совсемчерными глазами. Ей было не более тридцати трех лет, и она уже лет пять  какбыла вдовой. Четырнадцатилетняя  дочь  ее  страдала  параличом  ног.  Беднаядевочка не могла ходить уже с полгода, и ее возили в длинном покойном креслена колесах. Это было прелестное личико, немного  худенькое  от  болезни,  новеселое. - Что-то шаловливое светилось в ее темных больших глазах с длиннымиресницами. Мать еще с  весны  собиралась  ее  везти  за  границу,  но  летомопоздали за устройством по имению. Они уже с неделю как жили в нашем городе,больше по делам, чем для богомолья, но уже раз, три дня тому назад, посещалистарца. Теперь они приехали вдруг опять, хотя и знали, что старец  почти  ужне может вовсе никого принимать, и, настоятельно  умоляя,  просили  еще  раз"счастья узреть великого исцелителя". В ожидании выхода старца мамаша сиделана стуле, подле кресел дочери, а в двух шагах от нее стоял старик монах,  неиз здешнего монастыря, а захожий из  одной  дальней  северной  малоизвестнойобители. Он тоже желал благословиться у старца. Но показавшийся на  галлереестарец прошел сначала прямо к народу. Толпа затеснилась к  крылечку  о  трехступеньках, соединявшему  низенькую  галлерейку  с  полем.  Старец  стал  наверхней ступеньке, надел эпитрахиль и начал благословлять теснившихся к немуженщин. Притянули к нему одну кликушу за обе руки. Та,  едва  лишь  завиделастарца, вдруг начала, как-то нелепо взвизгивая, икать и вся затряслась как вродимце. Наложив ей на голову эпитрахиль,  старец  прочел  над  нею  краткуюмолитву, и она тотчас затихла и  успокоилась.  Не  знаю  как  теперь,  но  вдетстве моем мне часто случалось в деревнях и по монастырям видеть и слышатьэтих кликуш. Их приводили к обедне, они визжали или лаяли по-собачьи на  всюцерковь, но когда выносили дары и их подводили к дарам, тотчас  "беснование"прекращалось, и больные на  несколько  времени  всегда  успокоивались.  Меняребенка очень это поражало и  удивляло.  Но  тогда  же  я  услышал  от  иныхпомещиков и особенно от городских учителей моих, на мои расспросы,  что  этовсе притворство, чтобы не  работать,  и  что  это  всегда  можно  искоренитьнадлежащею  строгостью,  при  чем  приводились  для   подтверждения   разныеанекдоты. Но впоследствии я с удивлением узнал от специалистов-медиков,  чтотут никакого нет притворства, что это страшная женская болезнь, и кажется попреимуществу у  нас  на  Руси,  свидетельствующая  о  тяжелой  судьбе  нашейсельской женщины,  болезнь,  происходящая  от  изнурительных  работ  слишкомвскоре после тяжелых, неправильных, безо всякой  медицинской  помощи  родов;кроме того от безвыходного горя, от побоев и пр., чего иные  женские  натурывыносить по общему примеру все-таки  не  могут.  Странное  же  и  мгновенноеисцеление беснующейся и бьющейся женщины, только лишь бывало ее  подведут  кдарам, которое объясняли мне притворством и сверх того фокусом, устраиваемымчуть ли не самими "клерикалами", происходило вероятно тоже самым натуральнымобразом, и подводившие ее к дарам бабы, а главное, и  сама  больная,  вполневеровали, как установившейся истине, что нечистый дух,  овладевший  больною,никогда не может вынести, если ее, больную, подведя к дарам,  наклонят  предними. А потому и всегда происходило (и должно было происходить) в нервной  иконечно тоже психически больной женщине непременное как бы сотрясение  всегоорганизма  ее  в  момент  преклонения  пред  дарами,  сотрясение,  вызванноеожиданием непременного чуда исцеления и самою полною верой  в  то,  что  оносовершится. И оно совершалось хотя бы только на одну минуту.  Точно  так  жеоно и теперь совершилось, едва лишь старец накрыл больную эпитрахилью.     Многие из теснившихся к  нему  женщин  заливались  слезами  умиления  ивосторга, вызванного эффектом минуты; другие рвались  облобызать  хоть  крайодежды  его,  иные  что-то  причитали.  Он  благословлял  всех,  а  с  инымиразговаривал. Кликушу он уже знал, ее привели не издалека, из деревни  всеговерст за шесть от монастыря, да и прежде ее водили к нему.     - А вот далекая! - указал он на одну еще вовсе не  старую  женщину,  ноочень худую и испитую, не то что загоревшую, а как бы всю почерневшую лицом.Она стояла на коленях и неподвижным взглядом смотрела на старца. Во  взглядеее было что-то как бы исступленное.     - Издалека, батюшка, издалека, отселева триста верст.  Издалека,  отец,издалека, - проговорила женщина нараспев, как-то покачивая плавно из стороныв сторону головой и подпирая щеку ладонью. Говорила она как  бы  причитывая.Есть в народе горе молчаливое и многотерпеливое; оно уходит в себя и молчит.Но есть горе и надорванное: оно пробьется раз слезами и с той минуты  уходитв причитывания. Это особенно у женщин. Но не  легче  оно  молчаливого  горя.Причитания утоляют тут лишь тем,  что  еще  более  растравляют  и  надрываютсердце. Такое  горе  и  утешения  не  желает,  чувством  своей  неутолимостипитается. Причитания лишь потребность раздражать беспрерывно рану.     - По мещанству надо-ть быть?- продолжал, любопытно в  нее  вглядываясь,старец.     - Городские мы, отец, городские, по крестьянству  мы,  а  городские,  вгороду проживаем. Тебя повидать, отец, прибыла.  Слышали  о  тебе,  батюшка,слышали. Сыночка младенчика схоронила, пошла молить бога. В трех  монастыряхпобывала, да указали мне:  "Зайди,  Настасьюшка,  и  сюда,  к  вам  то-есть,голубчик, к вам". Пришла, вчера у стояния была, а сегодня и к вам.     - О чем плачешь-то?     - Сыночка жаль, батюшка, трехлеточек был, без трех только месяцев и трибы годика ему. По  сыночку  мучусь,  отец,  по  сыночку.  Последний  сыночекоставался, четверо было у нас с Никитушкой, да не стоят у  нас  детушки,  нестоят, желанный, не стоят. Трех первых схоронила я, не жалела я их очень-то,а этого последнего схоронила и забыть его не могу. Вот точно  он  тут  предомной стоит, не отходит. Душу мне иссушил. Посмотрю  на  его  бельишечко,  нарубашоночку аль на сапожки и взвою. Разложу что после него осталось,  всякуювещь его, смотрю и вою. Говорю Никитушке, мужу-то моему:  отпусти  ты  меня,хозяин, на богомолье сходить. Извозчик он, не бедные мы,  отец,  не  бедные,сами от себя извоз ведем, все свое содержим, и лошадок и экипаж. Да  на  чтотеперь нам добро? Зашибаться он стал без меня, Никитушка-то мой, это наверночто так, да и прежде того: чуть я отвернусь, а уж он и ослабеет. А теперь  ио нем не думаю. Вот уж третий месяц из дому. Забыла я,  обо  всем  забыла  ипомнить не хочу; а и что я с ним теперь буду? Кончила я с ним,  кончила,  совсеми покончила. И не глядела бы я теперь на свой дом и на свое добро, и  невидала б я ничего вовсе!     - Вот что, мать, - проговорил старец, - однажды древний великий  святойувидел во храме такую же как ты плачущую мать и тоже по младенце  своем,  поединственном, которого тоже призвал господь. "Или не знаешь  ты,  сказал  ейсвятой, сколь сии младенцы пред престолом божиим  дерзновенны?  Даже  и  нетникого дерзновеннее их в царствии небесном: Ты, господи, даровал нам  жизнь,говорят они богу, и только лишь мы узрели ее, как ты ее у нас и взял  назад.И столь дерзновенно просят и спрашивают,  что  господь  дает  им  немедленноангельский чин. А посему, молвил святой, и ты радуйся, жено, а не  плачь,  итвой младенец теперь у господа в  сонме  ангелов  его  пребывает".  Вот  чтосказал святой плачущей жене в древние времена. Был же он  великий  святой  инеправды ей поведать не мог. Посему знай и ты, мать,  что  и  твой  младенецнаверно теперь предстоит пред престолом господним, и радуется и веселится, ио тебе бога молит. А потому и ты плачь, но радуйся.     Женщина слушала его, подпирая рукой щеку  и  потупившись.  Она  глубоковздохнула.     - Тем самым и Никитушка меня утешал,  в  одно  слово  как  ты  говорил:"Неразумная ты, говорит, чего плачешь, сыночек наш наверно теперь у  господабога вместе с ангелами воспевает". Говорит он это мне, а и сам плачет,  вижуя, как и я же плачет. "Знаю я, говорю, Никитушка, где ж ему и быть коль не угоспода бога,  только  здесь-то,  с  нами-то  его  теперь,  Никитушка,  нет,подле-то, вот как прежде сидел!" И хотя бы я только взглянула на  него  лишьразочек, только один разочек на него мне бы опять поглядеть, и не подошла бык нему, не промолвила, в углу  бы  притаилась,  только  бы  минуточку  единуповидать, послыхать его, как он играет на дворе, придет бывало крикнет своимголосочком: "Мамка, где ты?" Только б услыхать-то мне,  как  он  по  комнатесвоими ножками пройдет разик,  всего  бы  только  разик,  ножками-то  своимитук-тук, да так часто, часто, помню, как бывало  бежит  ко  мне,  кричит  дасмеется, только б я его ножки-то услышала, услышала  бы,  признала!  Да  нетего, батюшка, нет, и не услышу его никогда! Вот его  поясочек,  а  его-то  инет, и никогда-то мне теперь не видать, не слыхать его!..     Она вынула из-за пазухи маленький позументный поясочек своего  мальчикаи только лишь взглянула  на  него,  так  и  затряслась  от  рыданий,  закрывпальцами глаза свои, сквозь которые потекли вдруг брызнувшие ручьем слезы.     - А это, - проговорил старец, - это  древняя  "Рахиль  плачет  о  детяхсвоих и не может утешиться, потому что их нет", и таковой вам матерям пределна земле положен. И не утешайся, и не надо тебе  утешаться,  не  утешайся  иплачь, только каждый раз, когда плачешь, вспоминай  неуклонно,  что  сыночектвой - есть единый от ангелов божиих, оттуда на тебя смотрит и видит тебя  ина твои слезы радуется и на них господу богу указывает. И надолго  еще  тебесего великого материнского плача будет, но обратится он  под  конец  тебе  втихую радость, и будут горькие слезы твои лишь  слезами  тихого  умиления  исердечного очищения, от грехов спасающего. А  младенчика  твоего  помяну  заупокой, как звали-то?     - Алексеем, батюшка.     - Имя-то милое. На Алексея человека божия?     - Божия, батюшка, божия, Алексея человека божия!     - Святой-то какой! Помяну,  мать,  помяну  и  печаль  твою  на  молитвевспомяну и супруга твоего за здравие помяну. Только его тебе грех оставлять.Ступай к мужу и береги его. Увидит оттуда твой мальчик, что бросила  ты  егоотца, и заплачет по вас: зачем же ты блаженство-то его нарушаешь?  Ведь  живон, жив, ибо жива душа вовеки, и нет его в доме, а он  невидимо  подле  вас.Как же он в дом придет, коль ты говоришь, что возненавидела дом свой? К комуж он придет, коль вас вместе, отца с  матерью,  не  найдет?  Вот  он  снитсятеперь тебе, и ты мучаешься, а тогда он тебе кроткие сны  пошлет.  Ступай  кмужу, мать, сего же дня ступай.     - Пойду, родной,  по  твоему  слову  пойду.  Сердце  ты  мое  разобрал.Никитушка, ты мой Никитушка, ждешь ты меня, голубчик, ждешь! -  начала  былопричитывать баба, но старец уже обратился  к  одной  старенькой  старушонке,одетой не по-страннически, а по-городски. По глазам ее видно было, что у неекакое-то  дело  и   что   пришла   она   нечто   сообщить.   Назвалась   онаунтер-офицерскою вдовой, не издалека, всего из нашего же города.  Сыночек  уней Васенька, где-то в комиссариате служил, да в Сибирь поехал,  в  Иркутск.Два раза оттуда писал, а тут вот уж год писать перестал. Справлялась  она  онем, да по правде не знает, где и справиться-то.     - Только и говорит мне намедни Степанида Ильинишна  Бедрягина,  купчихаона, богатая: возьми ты, говорит, Прохоровна, и запиши ты, говорит,  сыночкасвоего в поминанье, снеси в церковь, да и помяни  за  упокой.  Душа-то  его,говорит,  затоскует,  он  и  напишет  письмо.  И  это,  говорит,   СтепанидаИльинишна, как есть верно, многократно испытано. Да только  я  сумлеваюсь...Свет ты наш, правда оно аль неправда, и хорошо ли так будет?     - И не думай о сем. Стыдно это и спрашивать. Да  и  как  это  возможно,чтобы живую душу да еще родная мать за упокой поминала!  Это  великий  грех,колдовству подобно, только по незнанию твоему лишь  прощается.  А  ты  лучшепомоли царицу небесную, скорую заступницу и помощницу  о  здоровьи  его,  дачтоб и тебя простила за неправильное размышление твое. И вот что я тебе  ещескажу, Прохоровна: или сам он к тебе вскоре обратно  прибудет,  сынок  твой,или наверно письмо пришлет. Так ты и знай. Ступай и отселе покойна будь. Живтвой сынок, говорю тебе.     - Милый ты наш, награди тебя бог, благодетель ты наш,  молебщик  ты  завсех нас и за грехи наши...     А старец уже заметил в толпе два горящие, стремящиеся  к  нему  взглядаизнуренной, на вид чахоточной, хотя и молодой еще  крестьянки.  Она  гляделамолча, глаза просили о чем-то, но она как бы боялась приблизиться.     - Ты с чем, родненькая?     - Разреши мою душу, родимый, - тихо и не спеша промолвила она, стала наколени и поклонилась ему в ноги.     - Согрешила, отец родной, греха моего боюсь.     Старец сел на нижнюю ступеньку, женщина приблизилась к нему, не вставаяс колен.     - Вдовею  я,  третий  год,  -  начала  она  полушепотом,  сама  как  бывздрагивая. - Тяжело было замужем-то, старый  был  он,  больно  избил  меня.Лежал он больной; думаю я, гляжу на него: а коль выздоровеет, опять встанет,что тогда? И вошла ко мне тогда эта самая мысль...     - Постой, - сказал старец и  приблизил  ухо  свое  прямо  к  ее  губам.Женщина стала продолжать тихим шепотом, так что  ничего  почти  нельзя  былоуловить. Она кончила скоро.     - Третий год? - спросил старец.     - Третий  год.  Сперва  не  думала,  а  теперь  хворать  начала,  тоскапристала...     - Издалека?     - За пятьсот верст отселева.     - На исповеди говорила?     - Говорила, по два раза говорила.     - Допустили к причастию-то?     - Допустили. Боюсь; помирать боюсь.     - Ничего не бойся, и никогда не бойся, и не тоскуй. Только бы  покаяниене оскудевало в тебе - и все бог простит. Да и греха такого нет и  не  можетбыть на всей земле, какого бы не простил господь воистину  кающемуся.  Да  исовершить не может,  совсем,  такого  греха  великого  человек,  который  быистощил бесконечную божью любовь. Али может быть такой грех, чтобы  превысилбожью любовь? О покаянии лишь заботься, непрестанном, а боязнь отгони вовсе.Веруй, что бог тебя любит так, как ты и не помышляешь  о  том,  хотя  бы  согрехом твоим и во грехе твоем любит. А об одном кающемся  больше  радости  внебе, чем о десяти праведных, сказано давно. Иди же и не бойся. На людей  неогорчайся, за обиды не сердись. Покойнику в  сердце  все  прости,  чем  тебяоскорбил, примирись с ним воистину. Коли каешься, так  и  любишь.  А  будешьлюбить, то ты уже божья... Любовью все покупается, все спасается. Уж коли я,такой же как и ты человек грешный, над тобой умилился и пожалел тебя, кольмипаче бог. Любовь такое бесценное сокровище,  что  на  нее  весь  мир  купитьможешь, и не только свои, но и чужие грехи еще выкупишь. Ступай и не бойся.     Он перекрестил ее три раза, снял с своей шеи и надел  на  нее  образок.Она молча поклонилась ему до земли. Он привстал и весело  поглядел  на  однуздоровую бабу с грудным ребеночком на руках.     - Из Вышегорья, милый.     - Шесть верст однако отсюда, с ребеночком томилась. Чего тебе?     - На тебя глянуть пришла. Я ведь у тебя бывала, аль забыл? Не велика жев тебе память, коли уж меня забыл. Сказали у нас, что ты хворый, думаю,  чтож, я пойду его сама повидаю: вот и вижу тебя, да какой  же  ты  хворый?  Ещедвадцать лет проживешь, право, бог с тобою! Да и мало ли за тебя молебщиков,тебе ль хворать?     - Спасибо тебе за все, милая.     - Кстати будет просьбица моя не великая:  вот  тут  шестьдесят  копеек,отдай ты их, милый, такой, какая меня бедней. Пошла  я  сюда,  да  и  думаю:лучше уж чрез него подам, уж он знает, которой отдать.     - Спасибо, милая, спасибо,  добрая.  Люблю  тебя.  Непременно  исполню.Девочка на руках-то?     - Девочка, свет, Лизавета.     - Благослови господь вас обеих, и тебя и младенца Лизавету. Развеселилаты мое сердце, мать. Прощайте, милые, прощайте, дорогие, любезные.     Он всех благословил и глубоко всем поклонился. 

IV. МАЛОВЕРНАЯ ДАМА.

       Приезжая дама помещица, взирая на всю сцену разговора с  простонародьеми благословения его, проливала тихие слезы и утирала их платочком. Это  былачувствительная светская дама и с наклонностями во многом  искренно  добрыми.Когда старец подошел наконец и к ней, она встретила его восторженно:     - Я столько, столько вынесла, смотря на всю эту умилительную сцену... -не договорила она от волнения. - О, я понимаю, что вас любит народ,  я  самалюблю народ, я желаю его любить, да и как не любить народ,  наш  прекрасный,простодушный в своем величии русский народ!     - Как здоровье вашей дочери? Вы опять пожелали со мною беседовать?     - О, я настоятельно просила, я умоляла, я готова была на колени стать истоять на коленях хоть три дня пред вашими окнами, пока бы вы меня впустили.Мы приехали к вам, великий исцелитель, чтобы высказать всю нашу восторженнуюблагодарность. Ведь вы Лизу мою исцелили, исцелили совершенно, а чем -  тем,что в четверг помолились над нею, возложили на нее ваши руки. Мы  облобызатьэти руки спешили, излить наши чувства и наше благоговение!     - Как так исцелил? Ведь она все еще в кресле лежит?     - Но ночные лихорадки совершенно исчезли, вот уже двое суток, с  самогочетверга, - нервно заспешила дама. Мало того: у ней  ноги  окрепли.  Сегодняутром она встала здоровая, она спала всю ночь, посмотрите на ее румянец,  наее светящиеся глазки. То все плакала, а теперь  смеется,  весела,  радостна.Сегодня непременно требовала, чтоб ее поставили  на  ноги  постоять,  и  онацелую минуту простояла сама, безо всякой поддержки. Она бьется  со  мной  обзаклад, что через две недели будет кадриль танцовать. Я  призывала  здешнегодоктора Герценштубе; он пожимает плечами и говорит: дивлюсь,  недоумеваю.  Ивы хотите, чтобы мы не беспокоили вас, могли не лететь сюда, не благодарить?Lise, благодари же, благодари!     Миленькое, смеющееся личико Lise сделалось было  вдруг  серьезным,  онаприподнялась в креслах, сколько могла и, смотря на старца, сложила пред  нимсвои ручки, но не вытерпела и вдруг рассмеялась...     - Это я на него, на него! - указала она на Алешу, с детскою досадой  насебя за то, что не вытерпела и  рассмеялась.  Кто  бы  посмотрел  на  Алешу,стоявшего на шаг позади старца, тот заметил бы в его лице быструю краску,  водин миг залившую его щеки. Глаза его сверкнули и потупились.     - У ней к вам, Алексей Федорович, поручение...  Как  ваше  здоровье,  -продолжала маменька, обращаясь вдруг  к  Алеше  и  протягивая  к  нему  своюпрелестно  гантированную  ручку.  Старец  оглянулся  и   вдруг   внимательнопосмотрел на Алешу. Тот приблизился к  Лизе  и,  как-то  странно  и  неловкоусмехаясь, протянул и ей руку. Lise сделала важную физиономию.     - Катерина Ивановна присылает вам чрез меня вот это, - подала  она  емумаленькое письмецо. -  Она  особенно  просит,  чтобы  вы  зашли  к  ней,  дапоскорей, поскорей, и чтобы не обманывать, а непременно придти.     - Она меня  просит  зайти?  К  ней  меня...  Зачем  же?  -  с  глубокимудивлением пробормотал Алеша. Лицо его вдруг стало совсем озабоченное.     - О, это все по поводу Дмитрия  Федоровича  и...  всех  этих  последнихпроисшествий, - бегло пояснила  мамаша.  -  Катерина  Ивановна  остановиласьтеперь на одном решении... но для этого ей  непременно  надо  вас  видеть...зачем? Конечно не знаю, но она просила как можно скорей. И вы это  сделаете,наверно сделаете, тут даже христианское чувство велит...     - Я видел ее всего только один раз, - продолжал все в том же недоуменииАлеша.     - О, это такое высокое, такое  недостижимое  существо!..  Уж  по  однимстраданиям своим... Сообразите, что она вынесла,  что  она  теперь  выносит,сообразите, что ее ожидает... все это ужасно, ужасно!     - Хорошо, я приду, - решил Алеша,  пробежав  коротенькую  и  загадочнуюзаписочку, в которой, кроме убедительной просьбы  придти,  не  было  никакихпояснений.     - Ах, как это с вашей стороны мило и великолепно будет,  -  вдруг,  всяодушевясь, вскричала Lise. - A я ведь маме говорю: ни за что он  не  пойдет,он спасается. Экой, экой  вы  прекрасный!  Ведь  я  всегда  думала,  что  выпрекрасный, вот что мне приятно вам теперь сказать!     - Lise! - внушительно проговорила мамаша, впрочем тотчас же улыбнулась.     - Вы и нас забыли, Алексей Федорович, вы совсем не хотите бывать у нас:а между тем Lise мне два раза говорила, что только с вами ей хорошо. - Алешаподнял потупленные глаза, опять вдруг покраснел и опять вдруг, сам  не  знаячему, усмехнулся. Впрочем старец уже не наблюдал его. Он вступил в  разговорс захожим монахом, ожидавшим, как мы уже говорили,  подле  кресел  Lise  еговыхода. Это был повидимому из самых простых  монахов,  то-есть  из  простогозвания, с коротеньким, нерушимым мировоззрением, но верующий и в своем  родеупорный. Он объявил себя  откуда-то  с  дальнего  севера,  из  Обдорска,  отсвятого Сильвестра, из одного бедного  монастыря  всего  в  девять  монахов.Старец благословил его и пригласил зайти к нему в  келью,  когда  ему  будетугодно.     - Как же  вы  дерзаете  делать  такие  дела?  -  спросил  вдруг  монах,внушительно и торжественно указывая на Lise. Он намекал на ее "исцеление".     - Об этом конечно говорить еще рано.  Облегчение  не  есть  еще  полноеисцеление и могло произойти и от других причин.  Но  если  что  и  было,  тоничьею силой, кроме как божиим изволением. Все от бога. Посетите меня, отец,- прибавил он монаху, - а то не во всякое время могу; хвораю и знаю, что днимои сочтены.     - О нет, нет, бог вас у нас не отнимет, вы проживете еще долго,  долго,- вскричала мамаша. - Да и  чем  вы  больны?  Вы  смотрите  таким  здоровым,веселым, счастливым.     - Мне сегодня необыкновенно легче, но я уже знаю, что  это  всего  лишьминута. Я мою болезнь теперь безошибочно понимаю. Если же я вам кажусь стольвеселым, то ничем и никогда не могли вы меня столь  обрадовать,  как  сделавтакое замечание. Ибо для счастия созданы люди, и кто  вполне  счастлив,  тотпрямо удостоен сказать себе: "Я выполнил завет  божий  на  сей  земле".  Всеправедные, все святые, все святые мученики были все счастливы.     - О, как вы говорите, какие смелые и высшие слова, - вскричала  мамаша.- Вы скажете и как будто пронзите. А между тем счастие, счастие -  где  оно?Кто может сказать про себя, что он счастлив? О, если уж вы были  так  добры,что допустили нас сегодня еще раз вас видеть, то выслушайте все, что  я  вампрошлый раз не договорила, не посмела сказать, все, чем я так страдаю, и такдавно, давно! Я страдаю, простите меня, я страдаю...  -  И  она  в  каком-тогорячем порывистом чувстве сложила пред ним руки.     - Чем же особенно?     - Я страдаю... неверием...     - В бога неверием?     - О, нет, нет, я не смею и подумать об этом, но  будущая  жизнь  -  этотакая загадка! И никто-то, ведь никто на нее  не  отвечает!  Послушайте,  выцелитель, вы знаток души человеческой; я конечно не смею претендовать на то,чтобы вы мне совершенно верили, но уверяю вас самым великим словом, что я неиз легкомыслия теперь говорю, что мысль эта о  будущей  загробной  жизни  дострадания волнует меня, до ужаса и испуга... И я не знаю, к кому обратиться,я не смела всю жизнь... И вот я теперь осмеливаюсь  обратиться  к  вам...  Обоже, за какую вы меня теперь сочтете! - Она всплеснула руками.     - Не беспокойтесь о моем мнении,- ответил старец. - Я  вполне  верую  вискренность вашей тоски.     - О, как я вам благодарна! Видите: я закрываю глаза и думаю:  Если  всеверуют, то откуда взялось это? А тут уверяют, что все это взялось сначала отстраха пред грозными явлениями природы, и  что  всего  этого  нет.  Ну  что,думаю, я всю жизнь верила - умру и вдруг  ничего  нет,  и  только  "вырастетлопух на могиле", как прочитала я у одного писателя. Это  ужасно!  Чем,  чемвозвратить веру? Впрочем, я  верила  лишь  когда  была  маленьким  ребенком,механически, ни о чем не думая... Чем же, чем это доказать, я теперь  пришлаповергнуться пред вами и просить вас об этом. Ведь если я упущу и теперешнийслучай - то мне во всю жизнь никто уж  не  ответит.  Чем  же  доказать,  чемубедиться? О, мне несчастие! Я стою и кругом вижу, что всем все равно, почтивсем, никто об этом теперь не заботится, а я одна только переносить этого немогу. Это убийственно, убийственно!     - Без сомнения, убийственно. Но доказать тут нельзя  ничего,  убедитьсяже возможно.     - Как? Чем?     - Опытом деятельной любви. Постарайтесь любить ваших ближних  деятельнои неустанно. По мере того, как будете преуспевать в любви, будете убеждатьсяи в бытии бога, и в бессмертии  души  вашей.  Если  же  дойдете  до  полногосамоотвержения в любви к ближнему, тогда уж несомненно уверуете,  и  никакоесомнение даже и не возможет зайти в вашу душу. Это испытано, это точно.     - Деятельной любви? Вот и опять вопрос и такой  вопрос,  такой  вопрос!Видите: я так люблю человечество, что, верите ли, мечтаю иногда бросить все,все, что имею, оставить Lise и идти в сестры милосердия. Я  закрываю  глаза,думаю и мечтаю, и в эти минуты я чувствую в себе непреодолимую силу. Никакиераны, никакие гнойные язвы не могли бы меня испугать. Я  бы  перевязывала  иобмывала собственными руками, я была  бы  сиделкой  у  этих  страдальцев,  яготова целовать эти язвы...     - И то уж много и хорошо, что ум ваш мечтает об этом, а не о чем  ином.Нет, нет, да невзначай и в самом деле сделаете какое-нибудь доброе дело.     - Да, но долго ли бы я могла выжить в такой жизни?- горячо и почти  какбы исступленно продолжала дама. -  Вот  главнейший  вопрос!  Это  самый  моймучительный из вопросов. Я закрываю глаза и спрашиваю сама себя: долго ли быты выдержала на этом пути? И если больной, язвы которого  ты  обмываешь,  неответит тебе тотчас же благодарностью, а  напротив  станет  тебя  же  мучитькапризами, не ценя и не замечая  твоего  человеколюбивого  служения,  станеткричать на тебя, грубо требовать, даже жаловаться  какому-нибудь  начальству(как и часто случается с очень страдающими) - что  тогда?  Продолжится  твоялюбовь или нет? И вот - представьте, я с содроганием это  уже  решила:  еслиесть  что-нибудь,  что  могло  бы  расхолодить  мою  "деятельную"  любовь  кчеловечеству тотчас же, то это единственно неблагодарность. Одним словом,  яработница за плату, я требую тотчас же платы, то-есть похвалы себе  и  платыза любовь любовью. Иначе я никого не способна любить!     Она была в  припадке  самого  искреннего  самобичевания  и,  кончив,  свызывающею решимостью поглядела на старца.     - Это точь-в-точь как рассказывал мне, давно уже, впрочем, один доктор,- заметил старец. - Человек был уже пожилой и бесспорно  умный.  Он  говорилтак же откровенно, как вы, хотя и шутя, но скорбно шутя; я,  говорит,  люблючеловечество, но дивлюсь на себя самого: чем  больше  я  люблю  человечествовообще, тем меньше я люблю людей в частности, то-есть порознь, как отдельныхлиц. В мечтах я нередко, говорит, доходил до страстных помыслов  о  служениичеловечеству и может быть действительно пошел бы на крест за людей,  если  бэто вдруг как-нибудь потребовалось, а между тем я двух дней не  в  состояниипрожить ни с кем в одной комнате, о чем знаю из опыта.  Чуть  он  близко  отменя, и вот уж его личность давит мое самолюбие и стесняет  мою  свободу.  Водни сутки я могу даже лучшего человека возненавидеть: одного за то, что  ондолго ест за обедом, другого за то, что у него  насморк,  и  он  беспрерывносморкается. Я, говорит, становлюсь врагом людей, чуть-чуть лишь  те  ко  мнеприкоснутся. Зато всегда так происходило, что чем более я ненавидел людей  вчастности, тем пламеннее становилась любовь моя к человечеству вообще.     - Но что же делать? Что же в таком случае делать? Тут надо  в  отчаяниепридти?     - Нет, ибо и того довольно, что вы о сем  сокрушаетесь.  Сделайте,  чтоможете, и сочтется вам. У вас же много  уже  сделано,  ибо  вы  могли  стольглубоко и искренно сознать себя сами! Если же вы и со мной  теперь  говорилистоль искренно для того, чтобы, как теперь от меня, лишь похвалу получить завашу правдивость, то конечно ни до чего не  дойдете  в  подвигах  деятельнойлюбви; так все и останется лишь в мечтах ваших, и  вся  жизнь  мелькнет  какпризрак. Тут, понятно, и о будущей жизни забудете, и сами  собой  под  конецкак-нибудь успокоетесь.     - Вы меня раздавили! Я теперь только,  вот  в  это  мгновение,  как  выговорили, поняла, что  я  действительно  ждала  только  вашей  похвалы  моейискренности, когда вам рассказывала о том, что не  выдержу  неблагодарности.Вы мне подсказали меня, вы уловили меня и мне же объяснили меня!     - Взаправду вы говорите? Ну теперь, после  такого  вашего  признания  яверую, что вы искренни и сердцем добры.  Если  не  дойдете  до  счастия,  товсегда помните, что вы на хорошей дороге, и постарайтесь с нее  не  сходить.Главное, убегайте лжи, всякой лжи, лжи себе самой в особенности.  Наблюдайтесвою ложь и вглядывайтесь в нее  каждый  час,  каждую  минуту.  Брезгливостиубегайте тоже и к другим и к себе: то, что вам кажется внутри себя скверным,уже одним тем, что вы это заметили в себе, очищается. Страха тоже  убегайте,хотя  страх  есть  лишь  последствие  всякой  лжи.  Не   пугайтесь   никогдасобственного вашего малодушия в  достижении  любви,  даже  дурных  при  этомпоступков ваших не пугайтесь очень. Жалею, что не могу  сказать  вам  ничегоотраднее, ибо  любовь  деятельная  сравнительно  с  мечтательною  есть  деложестокое и устрашающее. Любовь мечтательная жаждет подвига  скорого,  быстроудовлетворимого и чтобы все на него глядели. Тут  действительно  доходит  дотого, что даже и жизнь отдают, только бы не  продлилось  долго,  а  поскорейсовершилось, как бы на сцене, и чтобы  все  глядели  и  хвалили.  Любовь  жедеятельная - это работа и выдержка, а для иных так пожалуй целая  наука.  Нопредрекаю, что в ту даже самую минуту, когда вы будете с ужасом смотреть  нато, что, несмотря на все ваши усилия, вы не только не подвинулись к цели, нодаже как бы от нее удалились, - в ту самую минуту,  предрекаю  вам  это,  вывдруг и достигнете  цели  и  узрите  ясно  над  собою  чудодейственную  силугоспода, вас все время любившего  и  все  время  таинственно  руководившего.Простите, что пробыть не могу с вами долее, ждут меня. До свидания.     Дама плакала.     - Lise, Lise, благословите же ее, благословите!  -  вдруг  вспорхнуласьона вся.     - А ее и любить не стоит. Я видел, как она все время шалила, -  шутливопроизнес старец. - Вы зачем все время смеялись над Алексеем?     А Lise и вправду все время занималась этою проделкой.  Она  давно  уже,еще с прошлого раза, заметила,  что  Алеша  ее  конфузится  и  старается  несмотреть на нее, и вот это ее ужасно стало забавлять. Она пристально ждала иловила его взгляд: не выдерживая упорно направленного на него взгляда, Алешанет-нет и вдруг невольно, непреодолимою силой,  взглядывал  на  нее  сам,  итотчас же она усмехалась торжествующею улыбкой  прямо  ему  в  глаза.  Алешаконфузился и досадовал  еще  более.  Наконец  совсем  от  нее  отвернулся  испрятался за спину старца. После нескольких минут он опять, влекомый тою  женепреодолимою силой, повернулся посмотреть, глядят ли на  него  или  нет,  иувидел, что Lise, совсем почти свесившись из  кресел,  выглядывала  на  негосбоку и ждала изо всех  сил,  когда  он  поглядит;  поймав  же  его  взгляд,расхохоталась так, что даже и старец не выдержал:     - Вы зачем его, шалунья, так стыдите?     Lise вдруг, совсем неожиданно, покраснела, сверкнула глазками, лицо  еестало ужасно серьезным, и она с горячею, негодующею жалобой вдруг заговориласкоро, нервно:     - А он зачем все забыл? Он меня маленькую на руках носил, мы  играли  сним. Ведь он меня читать ходил учить, вы  это  знаете?  Он  два  года  назадпрощаясь говорил, что никогда не забудет,  что  мы  вечные  друзья,  вечные,вечные! И вот он вдруг меня теперь боится, я его съем что  ли?  Чего  он  нехочет подойти, чего он не разговаривает? Зачем он к  нам  не  хочет  придти?Разве вы его не пускаете:  ведь  мы  же  знаем,  что  он  везде  ходит.  Мненеприлично его звать, он первый должен бы был  припомнить,  коли  не  забыл.Нет-с, он теперь спасается! Вы что на него эту долгополую-то ряску надели...Побежит, упадет...     И она вдруг не  выдержав  закрыла  лицо  рукой  и  рассмеялась  ужасно,неудержимо, своим длинным, нервным, сотрясающимся и неслышным смехом. Старецвыслушал ее улыбаясь и с нежностью благословил; когда же она стала  целоватьего руку, то вдруг прижала ее к глазам своим и заплакала:     - Вы на меня не сердитесь, я дура, ничего не стою... и Алеша может бытьправ, очень прав, что не хочет к такой смешной ходить.     - Непременно пришлю его, - решил старец. 

V. БУДИ, БУДИ!

       Отсутствие старца из кельи продолжалось минут около двадцати пяти. Былоуже за половину первого, а Дмитрия Федоровича, ради которого все  собрались,все еще не бывало. Но о нем почти как бы и забыли, и  когда  старец  вступилопять в келью, то  застал  самый  оживленный  общий  разговор  между  своимигостям.  В  разговоре  участвовали  прежде  всего  Иван  Федорович   и   обаиеромонаха. Ввязывался и повидимому очень горячо в разговор и Миусов, но емуопять не везло; он был видимо на втором плане и ему даже мало отвечали,  такчто  это  новое  обстоятельство   лишь   усилило   все   накоплявшуюся   егораздражительность. Дело  в  том,  что  он  и  прежде  с  Иваном  Федоровичемнесколько пикировался в  познаниях,  и  некоторую  небрежность  его  к  себехладнокровно не выносил: "До сих пор,  по  крайней  мере,  стоял  на  высотевсего, что есть передового в Европе, а это новое  поколение  решительно  насигнорирует", думал он про  себя.  Федор  Павлович,  который  сам  дал  словоусесться на стуле и замолчать, действительно некоторое время  молчал,  но  снасмешливою улыбочкой следил  за  своим  соседом  Петром  Александровичем  ивидимо радовался его раздражительности. Он давно уже собирался отплатить емукое за что и теперь не хотел упустить случая. Наконец не вытерпел,  нагнулсяк плечу соседа и вполголоса поддразнил его еще раз:     -  Ведь  вы  давеча  почему  не  ушли  после  "любезно-то  лобызаше"  исогласились  в  такой  неприличной  компании  оставаться?   А   потому   чточувствовали себя униженным и оскорбленным  и  остались,  чтобы  для  реваншувыставить ум. Теперь уж вы не уйдете, пока им ума своего не выставите.     - Вы опять? Сейчас уйду, напротив.     - Позже, позже всех отправитесь! - кольнул еще раз Федор Павлович.  Этобыло почти в самый момент возвращения старца.     Спор на одну минутку затих,  но  старец,  усевшись  на  прежнее  место,оглядел всех, как бы приветливо вызывая продолжать. Алеша,  изучивший  почтивсякое выражение его  лица,  видел  ясно,  что  он  ужасно  утомлен  и  себяпересиливает. В последнее время болезни с ним  случались  от  истощения  силобмороки. Почти такая же бледность как  пред  обмороком  распространялась  итеперь по его лицу, губы его побелели. Но он очевидно  не  хотел  распуститьсобрание; казалось, он имел при том какую-то свою цель, -  какую  же?  Алешапристально следил за ним.     - О любопытнейшей  их  статье  толкуем,  -  произнес  иеромонах  Иосиф,библиотекарь, обращаясь к старцу и указывая на Ивана  Федоровича.  -  Новогомного выводят, да, кажется, идея-то о  двух  концах.  По  поводу  вопроса  оцерковно-общественном  суде  и  обширности  его  права  ответили  журнальноюстатьей одному духовному лицу, написавшему о вопросе сем целую книгу...     - К сожалению вашей статьи не читал, но о ней слышал, - ответил старец,пристально и зорко вглядываясь в Ивана Федоровича.     - Они стоят на любопытнейшей точке, -  продолжал  отец-библиотекарь,  -повидимому совершенно  отвергают  в  вопросе  о  церковно-общественном  судеразделение церкви от государства.     - Это  любопытно,  но  в  каком  же  смысле?  -  спросил  старец  ИванаФедоровича.     Тот наконец ему ответил, но не свысока-учтиво, как боялся еще  наканунеАлеша, а скромно и сдержанно, с видимою  предупредительностью  и  повидимомубез малейшей задней мысли.     - Я иду из положения, что это  смешение  элементов,  то-есть  сущностейцеркви и государства отдельно взятых, будет конечно вечным, несмотря на  то,что оно невозможно и что его никогда  нельзя  будет  привести  не  только  внормальное, но и в сколько-нибудь  согласимое  состояние,  потому  что  ложьлежит в самом основании дела. Компромисс между  государством  и  церковью  втаких вопросах как, например,  о  суде  по  моему  в  совершенной  и  чистойсущности своей невозможен. Духовное лицо, которому я  возражал,  утверждает,что церковь занимает  точное  и  определенное  место  в  государстве.  Я  жевозразил ему,  что  напротив  церковь  должна  заключать  сама  в  себе  всегосударство, а не занимать в нем лишь некоторый угол, и что если теперь  этопочему-нибудь невозможно, то,  в  сущности  вещей,  несомненно  должно  бытьпоставлено  прямою   и   главнейшею   целью   всего   дальнейшего   развитияхристианского общества.     - Совершенно справедливо! - твердо и  нервно  проговорил  отец  Паисий,молчаливый и ученый иеромонах.     - Чистейшее ультрамонтанство! - вскричал Миусов, в нетерпении переложивногу на ногу.     - Э, да у нас и гор-то нету! - воскликнул отец  Иосиф  и,  обращаясь  кстарцу, продолжал: - они отвечают между  прочим  на  следующие  "основные  исущественные" положения своего противника, духовного  лица,  заметьте  себе.Первое: что "ни один общественный союз не может и не должен присвоивать себевласть - распоряжаться гражданскими и политическими правами  своих  членов".Второе: что "уголовная и судно-гражданская  власть  не  должна  принадлежатьцеркви и не совместима с природой ее и как божественного установления, и каксоюза людей для религиозных целей" и наконец, в-третьих: что  "церковь  естьцарство не от мира сего"...     - Недостойнейшая игра слов для духовного лица! - не вытерпел и  прервалопять отец Паисий. - Я читал эту книгу, на которую вы возражали, - обратилсяон к Ивану Федоровичу, - и удивлен был словами духовного лица, что  "церковьесть царство не от мира сего". Если не от мира сего,  то  стало  быть  и  неможет быть на земле ее вовсе. В святом Евангелии слова: "не от мира сего" нев том смысле употреблены. Играть  такими  словами  невозможно.  Господь  нашИисус Христос именно приходил установить церковь на земле. Царство  небесноеразумеется не от мира сего, а в небе, но в него входят  не  иначе  как  чрезцерковь,  которая  основана  и  установлена  на  земле.  А  потому  светскиекаламбуры в этом смысле невозможны и недостойны. Церковь  же  есть  воистинуцарство, и определена царствовать и в конце своем должна явиться как царствона всей земле несомненно, - на что имеем обетование...     Он вдруг умолк, как бы сдержав  себя.  Иван  Федорович,  почтительно  ивнимательно его выслушав, с чрезвычайным спокойствием, но попрежнему  охотнои простодушно продолжал, обращаясь к старцу:     - Вся мысль моей статьи в том, что в древние времена, первых трех вековхристианства, христианство на земле  являлось  лишь  церковью  и  было  лишьцерковь.  Когда   же   римское   языческое   государство   возжелало   статьхристианским, то непременно случилось так, что, став христианским, оно  лишьвключило  в  себя  церковь,  но  само  продолжало  оставаться   государствомязыческим попрежнему, в чрезвычайно многих своих  отправлениях.  В  сущноститак несомненно и должно было  произойти.  Но  в  Риме,  как  в  государстве,слишком многое осталось от цивилизации и мудрости языческой, как,  например,самые даже цели  и  основы  государства.  Христова  же  церковь,  вступив  вгосударство, без сомнения, не могла уступить ничего из своих основ, от  тогокамня, на котором стояла она, и могла лишь преследовать не  иначе  как  своицели, раз твердо поставленные и указанные ей самим господом,  между  прочим:обратить весь мир, а стало  быть  и  все  древнее  языческое  государство  вцерковь. Таким образом (то-есть в целях будущего) не церковь  должна  искатьсебе определенного места в государстве, как "всякий общественный  союз"  иликак "союз людей для религиозных  целей"  (как  выражается  о  церкви  автор,которому  возражаю),  а  напротив  всякое  земное  государство   должно   бывпоследствии обратиться в церковь вполне, и  стать  не  чем  иным  как  лишьцерковью и уже отклонив всякие несходные с церковными свои цели. Все же  этоничем не унизит его, не  отнимет  ни  чести,  ни  славы  его,  как  великогогосударства, ни славы властителей его, а лишь поставит  его  с  ложной,  ещеязыческой и ошибочной дороги на правильную и истинную  дорогу,  единственнуюведущую   к   вечным   целям.   Вот   почему   автор   книги   об    ОсновахЦерковно-Общественного  Суда  судил  бы  правильно,  если  б,  изыскивая   ипредлагая эти основы, смотрел бы на них как на временный, необходимый еще  внаше грешное и незавершившееся время компромисс, но не более. Но  чуть  лишьсочинитель этих основ осмеливается объявлять, что основы, которые предлагаетон теперь и часть которых  перечислил  сейчас  отец  Иосиф,  -  суть  основынезыблемые, стихийные и вековечные.  то  уже  прямо  идет  против  церкви  исвятого, вековечного и незыблемого предназначения ее. Вот  вся  моя  статья,полный ее конспект.     - То-есть в двух словах, - упирая на  каждое  слово,  проговорил  опятьотец Паисий: - по иным теориям, слишком  выяснившимся  в  наш  девятнадцатыйвек, церковь должна перерождаться в государство, так как  бы  из  низшего  ввысший вид, чтобы затем в нем  исчезнуть,  уступив  науке,  духу  времени  ицивилизации. Если же не хочет того  и  сопротивляется,  то  отводится  ей  вгосударстве за то как бы некоторый лишь угол, да и то под надзором, - и  этоповсеместно в наше время в современных европейских землях.  По  русскому  жепониманию и упованию надо, чтобы не церковь перерождалась в государство, какиз низшего в высший тип, а напротив государство должно  кончить  тем,  чтобысподобиться стать единственно лишь церковью и ничем иным более. Сие и  буди,буди!     - Ну-с, признаюсь,  вы  меня  теперь  несколько  ободрили,-  усмехнулсяМиусов, переложив опять ногу на ногу. - Сколько я понимаю, это, стало  быть,осуществление какого-то идеала, бесконечно далекого, во  втором  пришествии.Это  как  угодно.  Прекрасная  утопическая  мечта  об   исчезновении   войн,дипломатов, банков и проч. Что-то даже похожее на социализм. А то  я  думал,что  все  это  серьезно,  и  что  церковь  теперь,  например,  будет  судитьуголовщину и приговаривать розги и каторгу, а пожалуй так и смертную казнь.     - Да если б и теперь был один  лишь  церковно-общественный  суд,  то  итеперь бы церковь не посылала на каторгу или на смертную казнь. Преступлениеи взгляд на  него  должны  бы  были  несомненно  тогда  измениться,  конечномало-по-малу, не вдруг и не сейчас, но однако довольно скоро... - спокойно ине смигнув глазом произнес Иван Федорович.     - Вы серьезно? - пристально глянул на него Миусов.     -  Если  бы  все  стало  церковью,  то  церковь  отлучала  бы  от  себяпреступного и непослушного, а не рубила бы тогда  голов,  -  продолжал  ИванФедорович. - Я вас спрашиваю, куда бы пошел отлученный? Ведь тогда он долженбыл бы не только от людей, как теперь, но и от Христа уйти.  Ведь  он  своимпреступлением восстал бы не только на людей, но и на церковь Христову. Это итеперь конечно так в строгом смысле, но все-таки  не  объявлено,  и  совестьнынешнего преступника весьма и весьма  часто  вступает  с  собою  в  сделки:"Украл дескать, но не на церковь иду, Христу не враг", вот что говорит  себенынешний преступник сплошь да рядом, ну а тогда,  когда  церковь  станет  наместо государства, тогда трудно было бы ему это сказать, разве с  отрицаниемвсей церкви на всей земле: "Все, дескать,  ошибаются,  все  уклонились,  вселожная церковь, я один убийца и вор -  справедливая  христианская  церковь".Это ведь очень трудно себе сказать, требует условий огромных,  обстоятельствне часто бывающих. Теперь с другой стороны возьмите взгляд самой  церкви  напреступление: разве  не  должен  он  измениться  против  теперешнего,  почтиязыческого, и из механического отсечения  зараженного  члена,  как  делаетсяныне для охранения общества, преобразиться, и уже вполне и не ложно, в  идеюо возрождении вновь человека, о воскресении его и спасении его...     - То-есть что же это такое? Я опять перестаю понимать,- перебил Миусов,- опять какая-то мечта. Что-то бесформенное, да и  понять  нельзя.  Как  этоотлучение, что за отлучение?  Я  подозреваю,  вы  просто  потешаетесь,  ИванФедорович.     - Да ведь по-настоящему то же самое и теперь, - заговорил вдруг старец,и все разом к нему обратились; - ведь  если  бы  теперь  не  было  Христовойцеркви, то не было бы преступнику никакого и удержу в злодействе и даже карыза него потом, то-есть кары настоящей,  не  механической,  как  они  сказалисейчас, и которая лишь раздражает в большинстве случаев сердце, а  настоящейкары,    единственной    действительной,    единственной    устрашающей    иумиротворяющей, заключающейся в сознании собственной совести.     - Как же так, позвольте  узнать?  -  с  живейшим  любопытством  спросилМиусов.     - Это вот как, - начал старец. - Все эти ссылки в работы,  а  прежде  сбитьем, никого не исправляют, а главное  почти  никакого  преступника  и  неустрашают, и число преступлений не только не уменьшается, а чем  далее,  темболее нарастает. Ведь вы с  этим  должны  же  согласиться.  И  выходит,  чтообщество таким образом совсем не охранено, ибо  хоть  и  отсекается  вредныйчлен механически и ссылается далеко, с глаз долой, но на его место тотчас жепоявляется другой преступник, а может и два  другие.  Если  что  и  охраняетобщество даже в наше время, и даже самого преступника исправляет и в другогочеловека перерождает, то это  опять-таки  единственно  лишь  закон  Христов,сказывающийся в сознании собственной совести. Только сознав  свою  вину  каксын Христова общества, то-есть церкви, он сознает и  вину  свою  пред  самимобществом, то-есть пред церковью. Таким образом, пред одною только  церковьюсовременный преступник и способен сознать  вину  свою,  а  не  то  что  предгосударством. Вот если бы суд принадлежал обществу как церкви, тогда бы  онознало, кого воротить из отлучения  и  опять  приобщить  к  себе.  Теперь  жецерковь, не имея никакого деятельного суда, а имея лишь  возможность  одногонравственного осуждения, от деятельной кары преступника и сама удаляется. Неотлучает она его от себя, а лишь не оставляет его отеческим назиданием. Малотого, даже старается сохранить с  преступником  все  христианское  церковноеобщение: допускает его  к  церковным  службам,  к  святым  дарам,  дает  емуподаяние и обращается с ним более как с плененным, чем как с виновным. И чтобыло бы с преступником, о, господи! если б и христианское общество,  то-естьцерковь, отвергло его подобно тому, как отвергает и отсекает его гражданскийзакон? Что было бы, если б и церковь карала его своим отлучением тотчас же икаждый раз во след кары государственного закона? Да выше не могло бы и  бытьотчаяния, по крайней мере для преступника русского, ибо русские  преступникиеще веруют. А впрочем кто знает: может  быть  случилось  бы  тогда  страшноедело, - произошла бы может быть потеря веры в отчаянном сердце  преступника,и тогда что? Но церковь, как мать нежная и любящая, от деятельной кары  самаустраняется,  так  как  и  без  ее  кары  слишком  больно  наказан  виновныйгосударственным судом, и надо же его хоть кому-нибудь пожалеть.  Главное  жепотому устраняется, что суд церкви есть суд  единственно  вмещающий  в  себеистину и ни с каким иным судом, вследствие сего  существенно  и  нравственносочетаться даже и в компромисс временный не может. Тут нельзя уже  в  сделкивступать. Иностранный преступник, говорят,  редко  раскаивается,  ибо  самыедаже современные учения утверждают его в мысли, что преступление его не естьпреступление,  а  лишь  восстание  против  несправедливо  угнетающей   силы.Общество отсекает его от  себя  вполне  механически  торжествующею  над  нимсилой, и сопровождает отлучение это ненавистью (так по крайней мере они самио себе, в Европе, повествуют), - ненавистью и полнейшим к дальнейшей  судьбеего, как брата своего, равнодушием и забвением. Таким образом все происходитбез малейшего сожаления церковного, ибо во многих случаях, там церквей уж  инет вовсе, а остались лишь церковники и великолепные здания церквей, сами жецеркви давно уже стремятся там к переходу из низшего вида,  как  церковь,  ввысший вид, как государство, чтобы в нем совершенно исчезнуть.  Так  кажетсяпо крайней мере в лютеранских землях. В Риме же так  уж  тысячу  лет  вместоцеркви провозглашено государство. А потому сам преступник членом церкви уж ине сознает себя и, отлученный, пребывает в отчаянии. Если же возвращается  вобщество, то нередко с такою ненавистью, что самое общество как бы уже  самоотлучает от себя.  Чем  это  кончится,  можете  сами  рассудить.  Во  многихслучаях, казалось бы, и у нас тоже; но в том и дело, что кроме установленныхсудов есть у нас сверх того еще и церковь, которая никогда не теряет общенияс преступником, как с милым и все еще дорогим сыном своим, а сверх того естьи сохраняется, хотя бы даже только мысленно, и суд  церкви,  теперь  хотя  инедеятельный, но все же  живущий  для  будущего,  хотя  бы  в  мечте,  да  ипреступником  самим   несомненно.   инстинктом   души   его,   признаваемый.Справедливо и то, что было здесь сейчас сказано, что если  бы  действительнонаступил суд церкви, и во всей своей силе,  то-есть  если  бы  все  обществообратилось лишь в церковь, то не только суд церкви повлиял бы на исправлениепреступника так, как никогда не влияет ныне, но может быть и  вправду  самыепреступления уменьшились бы в невероятную долю. Да и церковь, сомнения  нет,понимала бы будущего преступника и будущее преступление  во  многих  случаяхсовсем иначе, чем ныне, и сумела  бы  возвратить  отлученного,  предупредитьзамышляющего и возродить падшего. Правда,  -  усмехнулся  старец,  -  теперьобщество христианское  пока  еще  само  не  готово  и  стоит  лишь  на  семиправедниках; но так как они не оскудевают, то и пребывает все же  незыблемо,в ожидании своего полного преображения из  общества,  как  союза  почти  ещеязыческого, во единую вселенскую и  владычествующую  церковь.  Сие  и  буди,буди, хотя бы и в конце веков, ибо лишь сему  предназначено  совершиться!  Инечего смущать себя временами  и  сроками,  ибо  тайна  времен  и  сроков  вмудрости божией, в  предвидении  его  и  в  любви  его.  И  что  по  расчетучеловеческому может быть еще  и  весьма  отдаленно,  то  по  предопределениюбожьему может быть уже стоит накануне  своего  появления,  при  дверях.  Сиепоследнее буди, буди.     - Буди! буди! - благоговейно и сурово подтвердил отец Паисий.     - Странно, в высшей степени странно! - произнес Миусов и не  то  что  сгорячностью, а как бы с затаенным каким-то негодованием.     - Что же кажется вам  столь  странным?  -  осторожно  осведомился  отецИосиф.     - Да что же это в самом деле такое? - воскликнул Миусов. как  бы  вдругпрорвавшись: - устраняется на земле государство,  а  церковь  возводится  настепень   государства!    Это    не    то    что    ультрамонтанство,    этоархи-ультрамонтанство! Это папе Григорию Седьмому не мерещилось!     - Совершенно обратное  изволите  понимать!  -  строго  проговорил  отецПаисий, - не церковь обращается в государство, поймите это.  То  Рим  и  егомечта. То третье диаволово искушение! А напротив  государство  обращается  вцерковь, восходит до церкви и становится  церковью  на  всей  земле,  -  чтосовершенно  уже  противоположно  и  ультрамонтанству,  и  Риму,   и   вашемутолкованию, и есть лишь великое  предназначение  православия  на  земле.  ОтВостока звезда сия воссияет.     Миусов  внушительно   помолчал.   Вся   фигура   его   выразила   собоюнеобыкновенное  собственное  достоинство.   Свысока-снисходительная   улыбкапоказалась на его губах. Алеша следил за всем  с  сильно  бьющимся  сердцем.Весь этот разговор взволновал его до  основания.  Он  случайно  взглянул  наРакитина; тот стоял неподвижно на своем прежнем месте у  двери,  внимательновслушиваясь и всматриваясь, хотя и опустив глаза. Но по оживленному  румянцуна его щеках Алеша догадался, что и Ракитин взволнован, кажется,  не  меньшеего; Алеша знал, чем он взволнован.     - Позвольте  мне  сообщить  вам  один  маленький  анекдот,  господа,  -внушительно и с каким-то особенно осанистым видом проговорил вдруг Миусов. -В Париже, уже несколько лет тому, вскоре после декабрьского переворота,  мнепришлось однажды, делая по знакомству визит  одному  очень-очень  важному  иуправляющему  тогда  лицу,  повстречать  у  него  одного   прелюбопытнейшегогосподина. Был этот индивидуум не то что  сыщиком,  а  в  роде  управляющегоцелою командой политических сыщиков, - в  своем  роде  довольно  влиятельнаядолжность.  Придравшись  к  случаю,   я,   из   чрезвычайного   любопытства,разговорился с ним; а так  как  он  принят  был  не  по  знакомству,  а  какподчиненный чиновник, пришедший с известного рода рапортом, то, видя с своейстороны,  как  я  принят  у  его  начальника,  он  удостоил  меня  некотороюоткровенностию, - ну, разумеется в известной  степени,  то-есть  скорее  былвежлив, чем откровенен, именно как французы умеют быть вежливыми, тем более,что  видел  во  мне  иностранца.  Но  я  его  очень  понял.   Тема   шла   осоциалистах-революционерах, которых тогда между прочим преследовали. Опускаяглавную суть разговора, приведу лишь одно любопытнейшее замечание, которое уэтого господчика вдруг вырвалось: "мы, - сказал он, - собственно  этих  всехсоциалистов-анархистов,  безбожников  и  революционеров,   не   очень-то   иопасаемся; мы за ними следим, и ходы их нам известны. Но есть из них, хотя инемного, несколько особенных людей: это в бога верующие и христиане, а в  тоже время и социалисты. Вот этих-то мы больше всех  опасаемся,  это  страшныйнарод! Социалист-христианин страшнее  социалиста-безбожника".  Слова  эти  итогда меня поразили,  но  теперь  у  вас,  господа,  они  мне  как-то  вдругприпомнились...     - То-есть вы их прикладываете к нам и в нас видите социалистов? - прямои без обиняков  спросил  отец  Паисий.  Но  прежде  чем  Петр  Александровичсообразил дать ответ, отворилась дверь  и  вошел  столь  опоздавший  ДмитрийФедорович. Его и вправду как бы перестали ждать, и внезапное  появление  егопроизвело, в первый момент, даже некоторое удивление. 

VI. ЗАЧЕМ ЖИВЕТ ТАКОЙ ЧЕЛОВЕК!

       Дмитрий Федорович, двадцати восьми  летний  молодой  человек,  среднегороста и приятного лица, казался однако же гораздо старее своих лет.  Был  онмускулист и в нем можно было угадывать значительную физическую силу, тем  неменее в лице  его  выражалось  как  бы  нечто  болезненное.  Лицо  его  былохудощаво, щеки ввалились, цвет же их отливал какою-то нездоровою  желтизной.Довольно большие темные глаза  на  выкате  смотрели,  хотя  повидимому  и  ствердым упорством, но как-то  неопределенно.  Даже  когда  он  волновался  иговорил с раздражением, взгляд его как бы  не  повиновался  его  внутреннемунастроению  и  выражал  что-то  другое,  иногда  совсем  не  соответствующеенастоящей минуте. "Трудно узнать, о чем  он  думает",  отзывались  иной  разразговаривавшие с ним. Иные, видевшие  в  его  глазах  что-то  задумчивое  иугрюмое,    случалось,    вдруг    поражались    внезапным    смехом    его,свидетельствовавшим о веселых и игривых мыслях, бывших в  нем  именно  в  товремя, когда он смотрел с такою угрюмостью. Впрочем некоторая  болезненностьего лица в настоящую минуту могла быть понятна:  все  знали  или  слышали  очрезвычайно тревожной и "кутящей" жизни, которой он именно в последнее времяу нас предавался, равно как всем известно было и то необычайное раздражение,до которого он достиг в ссорах со своим отцом из-за спорных денег. По городуходило уже об этом несколько анекдотов. Правда, что  он  и  от  природы  былраздражителен, "ума отрывистого и неправильного", как характерно выразился онем у нас наш мировой судья Семен Иванович  Качальников  в  одном  собрании.Вошел он безукоризненно и щегольски одетый, в застегнутом сюртуке, в  черныхперчатках и с цилиндром в руках. Как военный недавно в  отставке,  он  носилусы и брил пока бороду. Темнорусые волосы  его  были  коротко  обстрижены  изачесаны   как-то   височками   вперед.   Шагал   он   решительно,   широко,по-фрунтовому.  На  мгновение  остановился  он  на  пороге  и,  окинув  всехвзглядом, прямо направился к  старцу,  угадав  в  нем  хозяина.  Он  глубокопоклонился ему и попросил благословения. Старец  привстав  благословил  его;Дмитрий  Федорович  почтительно  поцеловал  его  руку  и  с   необыкновеннымволнением, почти с раздражением произнес:     - Простите великодушно за то, что  заставил  столько  ждать.  Но  слугаСмердяков, посланный батюшкою, на настойчивый мой вопрос о времени,  ответилмне два раза самым решительным тоном, что назначено в час.  Теперь  я  вдругузнаю...     - Не беспокойтесь, - перебил старец, - ничего,  несколько  замешкались,не беда...     - Чрезвычайно вам благодарен и менее не мог ожидать от вашей доброты. -Отрезав это, Дмитрий Федорович еще раз поклонился, затем вдруг обернувшись всторону своего "батюшки", сделал и тому такой  же  почтительный  и  глубокийпоклон. Видно было, что он  обдумал  этот  поклон  заранее,  и  надумал  егоискренно, почтя своею обязанностью выразить тем свою почтительность и добрыенамерения. Федор Павлович, хоть и  застигнутый  врасплох,  тотчас  по-своемунашелся: в ответ на поклон Дмитрия Федоровича, он вскочил с кресел и ответилсыну точно таким же глубоким поклоном. Лицо  его  сделалось  вдруг  важно  ивнушительно, что придало ему однако решительно злой вид. Затем  молча  общимпоклоном откланявшись  всем  бывшим  в  комнате,  Дмитрий  Федорович  своимибольшими и решительными  шагами  подошел  к  окну,  уселся  на  единственныйоставшийся стул, неподалеку от отца Паисия и, весь  выдвинувшись  вперед  настуле, тотчас приготовился слушать продолжение им прерванного разговора.     Появление Дмитрия Федоровича заняло не более каких-нибудь двух минут, иразговор не мог не возобновиться. Но на этот  раз  на  настойчивый  и  почтираздражительный вопрос  отца  Паисия  Петр  Александрович  не  почел  нужнымответить.     - Позвольте мне эту тему отклонить, - произнес он с некоторою  светскоюнебрежностью. - Тема эта к тому же  мудреная.  Вот  Иван  Федорович  на  насусмехается: должно быть у него есть что-нибудь любопытное и на этот  случай.Вот его спросите.     - Ничего особенного кроме маленького замечания,  -  тотчас  же  ответилИван Федорович, - о том, что  вообще  европейский  либерализм,  и  даже  нашрусский либеральный  дилетантизм,  часто  и  давно  уже  смешивает  конечныерезультаты социализма с христианскими. Этот дикий вывод конечно  характернаячерта. Впрочем социализм с христианством смешивают, как оказывается, не однилибералы и дилетанты, а вместе  с  ними,  во  многих  случаях,  и  жандармы,то-есть заграничные, разумеется. Ваш парижский анекдот довольно  характерен,Петр Александрович.     - Вообще эту тему я опять прошу позволения оставить,  -  повторил  ПетрАлександрович, - а вместо того я вам расскажу,  господа,  другой  анекдот  осамом Иване Федоровиче, интереснейший и характернейший. Не  далее  как  днейпять тому назад, в одном здешнем, по преимуществу  в  дамском  обществе,  онторжественно заявил в споре, что на всей земле нет решительно ничего такого,что бы заставляло людей любить себе подобных,  что  такого  закона  природы:чтобы человек любил человечество - не существует вовсе, и что  если  есть  ибыла до  сих  пор  любовь  на  земле,  то  не  от  закона  естественного,  аединственно потому, что люди веровали  в  свое  бессмертие.  Иван  Федоровичприбавил  при  этом  в  скобках,  что  в  этом-то  и  состоит   весь   законестественный, так что уничтожьте в человечестве веру в  свое  бессмертие,  внем тотчас же иссякнет не только любовь,  но  и  всякая  живая  сила,  чтобыпродолжать  мировую  жизнь.  Мало  того:   тогда   ничего   уже   не   будетбезнравственного, все будет позволено, даже антропофагия. Но и  этого  мало:он закончил утверждением, что для каждого частного лица, например как бы  мытеперь, не верующего ни в бога, ни в  бессмертие  свое,  нравственный  законприроды должен немедленно измениться в  полную  противоположность  прежнему,религиозному, и что эгоизм даже до злодейства не только должен быть дозволенчеловеку,  но  даже  признан  необходимым,  самым  разумным  и  чуть  ли  неблагороднейшим  исходом  в  его  положении.  По  такому   парадоксу   можетезаключить, господа, и о всем остальном,  что  изволит  провозглашать  и  чтонамерен еще может быть провозгласить наш милый  эксцентрик  и  парадоксалистИван Федорович.     - Позвольте, - неожиданно крикнул вдруг Дмитрий Федорович, -  чтобы  неослышаться: "Злодейство не только должно быть дозволено,  но  даже  признаносамым необходимым и самым умным выходом из  положения  всякого  безбожника!"Так или не так?     - Точно так, - сказал отец Паисий.     - Запомню.     Произнеся это, Дмитрий Федорович так же внезапно  умолк,  как  внезапновлетел в разговор. Все посмотрели на него с любопытством.     - Неужели вы действительно такого убеждения о последствиях иссякновенияу людей веры в бессмертие души их? - спросил вдруг старец Ивана Федоровича.     - Да, я это утверждал. Нет добродетели, если нет бессмертия.     - Блаженны вы, коли так веруете, или уже очень несчастны!     - Почему несчастен? - улыбнулся Иван Федорович.     - Потому что по всей вероятности не веруете сами ни в бессмертие  вашейдуши, ни даже в то, что написали о церкви и о церковном вопросе.     - Может быть вы правы!.. Но все же я  и  не  совсем  шутил...  -  вдругстранно признался, впрочем быстро покраснев, Иван Федорович.     - Не совсем шутили, это истинно. Идея эта еще не решена в вашем  сердцеи мучает его. Но и мученик любит иногда забавляться своим отчаянием, как  бытоже от отчаяния.  Пока  с  отчаяния  и  вы  забавляетесь  -  и  журнальнымистатьями, и светскими спорами, сами не веруя  своей  диалектике  и  с  больюсердца усмехаясь ей про себя... В вас этот вопрос не решен  и  в  этом  вашевеликое горе, ибо настоятельно требует разрешения...     - А может ли быть он во мне решен? Решен  в  сторону  положительную?  -продолжал странно спрашивать Иван Федорович,  все  с  какою-то  необъяснимоюулыбкой смотря на старца.     - Если не может решиться в положительную, то никогда  не  решится  и  вотрицательную, сами знаете это свойство вашего сердца; и  в  этом  вся  мукаего. Но благодарите творца, что дал вам сердце высшее, способное такою мукоймучиться, "горняя мудрствовати  и  горних  искати,  наше  бо  жительство  нанебесех есть". Дай вам бог, чтобы решение сердца вашего постигло вас еще  наземле, и да благословит бог пути ваши!     Старец поднял руку и хотел было с места перекрестить Ивана  Федоровича.Но тот вдруг встал со стула, подошел к нему,  принял  его  благословение  и,поцеловав его руку, вернулся молча на  свое  место.  Вид  его  был  тверд  исерьезен.  Поступок  этот,  да  и  весь  предыдущий,  неожиданный  от  ИванаФедоровича, разговор со старцем как-то всех поразили своею  загадочностью  идаже какою-то торжественностью, так что все на минуту было  примолкли,  а  влице Алеши выразился почти испуг. Но Миусов вдруг вскинул плечами, и в ту жеминуту Федор Павлович вскочил со стула.     - Божественный и святейший старец! - вскричал  он,  указывая  на  ИванаФедоровича: - Это мой сын, плоть от плоти моея, любимейшая  плоть  моя!  Этомой почтительнейший, так-сказать, Карл Мор. а вот этот сейчас вошедший  сын,Дмитрий  Федорович,  и  против  которого  у  вас  управы  ищу,  -   это   ужнепочтительнейший Франц Мор, - оба из Разбойников Шиллера,  а  я,  я  сам  втаком случае уж Regierender Graf von Moor! Рассудите и спасите! Нуждаемся нетолько в молитвах, но и в пророчествах ваших.     - Говорите без юродства и не начинайте оскорблением домашних  ваших.  -ответил старец слабым изнеможенным голосом. Он видимо  уставал,  чем  далее,тем более, и приметно лишался сил.     - Недостойная  комедия,  которую  я  предчувствовал  еще  идя  сюда!  -воскликнул Дмитрий Федорович  в  негодовании  и  тоже  вскочив  с  места.  -Простите,  преподобный  отец,  -  обратился  он  к  старцу,  -   я   человекнеобразованный и даже не знаю, как вас именовать,  но  вас  обманули,  а  выслишком были добры,  позволив  нам  у  вас  съехаться.  Батюшке  нужен  лишьскандал, для чего - это уж его расчет. У него всегда свой расчет. Но кажетсяя теперь знаю для чего...     - Обвиняют меня все, все они! - кричал в свою очередь Федор Павлович, -вот и Петр Александрович обвиняет. Обвиняли, Петр Александрович, обвиняли! -обернулся он вдруг к Миусову, хотя тот и не думал перебивать его. - Обвиняютв том, что  я  детские  деньги  за  сапог  спрятал  и  взял  баш-на-баш;  нопозвольте, разве не существует суда? Там вам сочтут, Дмитрий  Федорович,  посамым же распискам вашим, письмам и договорам, сколько у вас  было,  скольковы истребили и сколько у вас остается! Отчего Петр Александрович  уклоняетсяпроизнести суждение? Дмитрий Федорович ему не  чужой.  Оттого,  что  все  наменя, а Дмитрий Федорович в итоге еще мне же должен, да не сколько-нибудь, анесколько тысяч-с, на что имею все документы! Ведь город трещит и гремит  отего кутежей! А там, где он  прежде  служил,  там  по  тысяче  и  по  две  заобольщение честных девиц платил; это, Дмитрий Федорович, нам  известно-с,  всамых секретных подробностях, и я докажу-с...  Святейший  отец,  верите  ли:влюбил в себя благороднейшую из девиц, хорошего  дома,  с  состоянием,  дочьпрежнего начальника своего, храброго полковника, заслуженного, имевшего Аннус мечами на шее,  компрометировал  девушку  предложением  руки,  теперь  оназдесь, теперь она сирота, его невеста, а он, на глазах ее, к  одной  здешнейобольстительнице ходит. Но хоть обольстительница эта и  жила  так-сказать  вгражданском браке с одним почтенным человеком,  но  характера  независимого,крепость  неприступная  для  всех,  все  равно  что   жена   законная,   ибодобродетельна, - да-с! отцы святые, она добродетельна! А  Дмитрий  Федоровичхочет эту крепость золотым ключем отпереть, для чего он теперь надо  мной  икуражится,  хочет  с  меня  денег  сорвать,  а  пока  уж   тысячи   на   этуобольстительницу просорил; на то и  деньги  занимает  беспрерывно,  и  междупрочим у кого, как вы думаете? Сказать аль нет, Митя?     - Молчать! - закричал Дмитрий Федорович, - подождите, пока я  выйду,  апри мне не смейте марать благороднейшую девицу... Уж одно то, что вы  о  нейосмеливаетесь заикнуться, позор для нее... Не позволю!     Он задыхался.     - Митя! Митя! - слабонервно и выдавливая из себя слезы  вскричал  ФедорПавлович, - а родительское-то благословение на что? А ну прокляну, что тогдабудет?     - Бесстыдник и притворщик! - неистово рявкнул Дмитрий Федорович.     - Это он отца, отца! Что же с прочими? Господа, представьте себе:  естьздесь бедный, но почтенный человек,  отставной  капитан,  был  в  несчастьи,отставлен от службы, но не гласно, не по  суду,  сохранив  всю  свою  честь,многочисленным семейством обременен. А три недели тому наш Дмитрий Федоровичв трактире схватил его за бороду, вытащил за эту самую бороду на улицу и  наулице всенародно избил, и все за то, что тот состоит негласным поверенным поодному моему делишку.     - Ложь все это! Снаружи правда, внутри ложь!  -  весь  в  гневе  дрожалДмитрий Федорович. - Батюшка! Я свои поступки не оправдываю; да,  всенароднопризнаюсь: я поступил как зверь с этим капитаном и теперь  сожалею  и  собойгнушаюсь за зверский гнев, но этот ваш капитан, ваш поверенный, пошел вот  кэтой самой госпоже, о которой вы выражаетесь, что  она  обольстительница,  истал ей предлагать от вашего имени, чтоб  она  взяла  имеющиеся  у  вас  моивекселя и подала на меня, чтобы по этим векселям меня засадить,  если  я  ужслишком буду приставать к вам в расчетах по имуществу.  Вы  же  теперь  меняупрекаете тем, что я имею слабость к этой госпоже, тогда как сами  же  училиее  заманить  меня!  Ведь  она  прямо  в  глаза   рассказывает,   сама   мнерассказывала, над вами смеясь! Засадить же вы меня хотите только потому  чтоменя к ней же ревнуете, потому что сами вы приступать начали к этой  женщинесо своею любовью, и мне  это  опять-таки  все  известно,  и  опять-таки  онасмеялась, - слышите, - смеясь над вами пересказывала. Так  вот  вам.  святыелюди,  этот  человек,  этот  упрекающий  развратного  сына   отец!   Господасвидетели, простите гнев мой, но я предчувствовал, что этот коварный  стариксозвал всех вас сюда на скандал. Я пошел с тем, чтобы простить,  если  б  онпротянул мне руку, простить и прощения просить! Но так как он  оскорбил  сиюминуту не только меня, но и благороднейшую девицу,  которой  даже  имени  несмею произнести всуе из благоговения к ней, то и решился обнаружить всю  егоигру публично, хотя бы он и отец мой!..     Он не мог более продолжать. Глаза его сверкали, он дышал трудно.  Но  ивсе в кельи были взволнованы. Все кроме старца  с  беспокойством  встали  сосвоих мест. Отцы иеромонахи смотрели сурово, но ждали  однако  воли  старца.Тот же сидел совсем уже бледный,  но  не  от  волнения,  а  от  болезненногобессилия. Умоляющая улыбка светилась на губах его; он изредка подымал  руку,как бы желая остановить беснующихся, и уж конечно одного жеста его  было  быдостаточно, чтобы сцена была прекращена; но он сам  как  будто  чего-то  ещевыжидал и пристально приглядывался, как бы желая что-то еще понять,  как  быеще не уяснив себе чего-то. Наконец Петр Александрович  Миусов  окончательнопочувствовал себя униженным и опозоренным.     - В происшедшем скандале мы все виноваты! - горячо проговорил он, -  ноя все же ведь не предчувствовал, идя сюда, хотя и знал, с кем  имею  дело...Это  надо  кончить  сейчас  же!  Ваше  преподобие,  поверьте,  что  я   всехобнаруженных здесь подробностей в точности не знал, не  хотел  им  верить  итолько теперь в первый раз узнаю... Отец ревнует сына к скверного  поведенияженщине и сам с этою же тварью сговаривается засадить сына в тюрьму... И вотв такой-то компании меня принудили сюда  явиться...  Я  обманут,  я  заявляювсем, что обманут не меньше других...     - Дмитрий Федорович! - завопил вдруг каким-то не  своим  голосом  ФедорПавлович, - если бы только вы не мой сын, то я в ту же минуту вызвал бы  васна дуэль... на пистолетах, на расстоянии трех шагов... через  платок!  черезплаток! - кончил он, топая обеими ногами.     Есть у старых лгунов, всю жизнь свою проактерствовавших, минуты,  когдаони до того зарисуются, что  уже  воистину  дрожат  и  плачут  от  волнения,несмотря на то, что даже в это самое мгновение (или секунду  только  спустя)могли бы сами шепнуть себе: "ведь ты лжешь, старый бесстыдник, ведь ты актери теперь, несмотря на весь твой "святой" гнев и "святую" минуту гнева".     Дмитрий  Федорович  страшно  нахмурился  и  с  невыразимым   презрениемпоглядел на отца:     - Я думал... я думал, - как-то тихо и сдержанно проговорил  он,  -  чтоприеду на родину с ангелом души  моей,  невестою  моей,  чтобы  лелеять  егостарость, а вижу лишь развратного сладострастника и подлейшего комедианта!     - На дуэль! - завопил опять старикашка, задыхаясь и брызгаясь с  каждымсловом слюной. - А вы, Петр Александрович Миусов, знайте, сударь, что  можетбыть во всем вашем роде нет и не было выше и честнее, - слышите,  честнее  -женщины, как эта по-вашему тварь, как вы осмелились сейчас назвать ее! А вы,Дмитрий Федорович, на эту же "тварь" вашу невесту променяли, стало быть самиприсудили, что и невеста ваша подошвы ее не стоит, вот какова эта тварь!     - Стыдно! - вырвалось вдруг у отца Иосифа.     - Стыдно и позорно! - своим отроческим голосом, дрожащим от волнения, ивесь покраснев, крикнул вдруг Калганов, все время молчавший.     - Зачем живет такой человек! - глухо прорычал Дмитрий Федорович,  почтиуже в исступлении от гнева, как-то чрезвычайно приподняв плечи  и  почти  оттого сгорбившись, - нет, скажите мне, можно ли еще позволить ему  бесчеститьсобою землю, - оглядел он  всех,  указывая  на  старика  рукой.  Он  говорилмедленно и мерно.     - Слышите ли, слышите ли вы, монахи,  отцеубийцу,  -  набросился  ФедорПавлович на отца Иосифа. - Вот ответ  на  ваше  "стыдно"!  Что  стыдно?  Эта"тварь", эта "скверного поведения женщина"  может  быть  святее  вас  самих,господа спасающиеся иеромонахи! Она может  быть  в  юности  пала,  заеденнаясредой, но она "возлюбила много", а возлюбившую много и Христос простил...     - Христос не за такую любовь простил...  -  вырвалось  в  нетерпении  укроткого отца Иосифа.     - Нет, за такую, за эту самую, монахи, за  эту!  Вы  здесь  на  капустеспасаетесь  и  думаете,  что  праведники!  Пискариков  кушаете,  в  день  попискарику, и думаете пискариками бога купить!     - Невозможно, невозможно! - слышалось в кельи со всех сторон.     Но вся эта дошедшая до безобразия сцена прекратилась самым  неожиданнымобразом. Вдруг поднялся с места старец. Совсем почти потерявшийся от  страхаза него и за всех, Алеша успел однако поддержать его за руку. Старец  шагнулпо направлению к Дмитрию Федоровичу и, дойдя до него вплоть, опустился  предним на колени. Алеша подумал было, что он упал от бессилия, но это  было  нето. Став на колени, старец поклонился  Дмитрию  Федоровичу  в  ноги  полным,отчетливым, сознательным поклоном, и даже лбом своим коснулся  земли.  Алешабыл так изумлен, что даже не успел поддержать  его,  когда  тот  поднимался.Слабая улыбка чуть-чуть блестела на его губах.     - Простите! Простите все! - проговорил он, откланиваясь на все  сторонысвоим гостям.     Дмитрий Федорович стоял несколько мгновений как пораженный: ему  поклонв ноги - что такое? Наконец вдруг вскрикнул: "О,  боже!"  и,  закрыв  рукамилицо, бросился вон из комнаты. За ним  повалили  гурьбой  и  все  гости,  отсмущения даже не простясь и не откланявшись хозяину. Одни только  иеромонахиопять подошли под благословение.     - Это что же он в ноги-то, это эмблема какая-нибудь? - попробовал  былоразговор начать вдруг почему-то  присмиревший  Федор  Павлович,  ни  к  комувпрочем не осмеливаясь обратиться лично. Они все в эту  минуту  выходили  изограды скита.     - Я за  сумасшедший  дом  и  за  сумасшедших  не  отвечаю,-  тотчас  жеозлобленно ответил Миусов, - но зато избавлю себя от вашего общества,  ФедорПавлович, и, поверьте, что навсегда. Где этот давешний монах?..     Но "этот монах", то-есть тот, который приглашал их  давеча  на  обед  кигумену, ждать себя не заставил. Он тут же встретил гостей,  тотчас  же  какони сошли с крылечка из кельи старца, точно дожидал их все время.     -  Сделайте  одолжение,  почтенный  отец,  засвидетельствуйте  все  моеглубокое уважение отцу игумену и извините  меня  лично,  Миусова,  пред  еговысокопреподобием  в  том,  что  по  встретившимся  внезапно  непредвиденнымобстоятельствам ни за что не могу иметь честь принять участие в его трапезе,несмотря на все искреннейшее желание мое, - раздражительно проговорил монахуПетр Александрович.     - А ведь непредвиденное-то обстоятельство -  это  ведь  я!-  сейчас  жеподхватил Федор Павлович. - Слышите, отец, это Петр Александрович со мной нежелает вместе  оставаться,  а  то  бы  он  тотчас  пошел.  И  пойдете,  ПетрАлександрович, извольте пожаловать к отцу игумену, и - доброго вам аппетита!Знайте, что это я уклонюсь, а не  вы.  Домой,  домой,  дома  поем,  а  здесьчувствую себя неспособным, Петр Александрович, мой любезнейший родственник.     - Не родственник я вам и никогда им не был, низкий вы человек!     - Я нарочно и сказал, чтобы вас побесить,  потому  что  вы  от  родствауклоняетесь, хотя все-таки  вы  родственник,  как  ни  финтите,  по  святцамдокажу; за тобой, Иван Федорович, я в свое время лошадей пришлю,  оставайся,если хочешь и ты. Вам же, Петр Александрович,  даже  приличие  велит  теперьявиться к отцу игумену, надо извиниться в том, что мы с вами там накутили...     - Да правда ли, что вы уезжаете? Не лжете ли вы?     - Петр Александрович, как же бы я посмел  после  того,  что  случилось!Увлекся, простите, господа, увлекся! И кроме того  потрясен!  Да  и  стыдно.Господа, у иного сердце как у Александра Македонского, а  у  другого  как  усобачки Фидельки. У меня как у  собачки  Фидельки.  Обробел!  Ну  как  послетакого эскапада да еще на обед,  соусы  монастырские  уплетать?  Стыдно,  немогу, извините!     "Чорт его знает, а ну как обманывает!" остановился в  раздумьи  Миусов,следя недоумевающим взглядом за удалявшимся шутом. Тот обернулся и, заметив,что Петр Александрович за ним следит, послал ему рукою поцелуй.     - Вы-то идете к игумену? - отрывисто спросил Миусов Ивана Федоровича.     - Почему же нет? К тому же я особенно приглашен игуменом еще вчерашнегодня.     - К несчастию, я действительно  чувствую  себя  почти  в  необходимостиявиться на этот проклятый обед, - все с тою  же  горькою  раздражительностьюпродолжал Миусов, даже и не обращая внимания, что монашек  слушает.  -  Хотьтам-то извиниться надо за то, что мы здесь натворили, и разъяснить, что  этоне мы... Как вы думаете?     - Да, надо разъяснить, что это не мы. К тому же  батюшки  не  будет,  -заметил Иван Федорович.     - Да еще же бы с вашим батюшкой! Проклятый этот обед!     И однако все шли. Монашек молчал  и  слушал.  Дорогой  через  лесок  онтолько раз лишь заметил, что отец игумен  давно  уже  ожидают  и  что  болееполучаса опоздали. Ему не ответили. Миусов с ненавистью посмотрел  на  ИванаФедоровича:     "А ведь идет на обед, как ни в чем не бывало!" - подумал он. -  "Медныйлоб и Карамазовская совесть". 

VII. СЕМИНАРИСТ-КАРЬЕРИСТ.

       Алеша довел своего старца в спаленку и  усадил  на  кровать.  Это  былаочень маленькая комнатка  с  необходимою  мебелью;  кровать  была  узенькая,железная, а на ней вместо тюфяка один только войлок. В уголку, у икон, стоялналой, а на нем лежали крест и Евангелие.  Старец  опустился  на  кровать  вбессилии; глаза его блестели и дышал он трудно. Усевшись,  он  пристально  икак бы обдумывая нечто посмотрел на Алешу.     - Ступай, милый, ступай, мне и Порфирия довольно, а ты поспеши. Ты  тамнужен, ступай к отцу игумену, за обедом и прислужи.     - Благословите здесь остаться, - просящим голосом вымолвил Алеша.     - Ты там нужнее. Там миру  нет.  Прислужишь  и  пригодишься.  Подымутсябеси, молитву читай. И знай, сынок (старец любил его так  называть),  что  ивпредь тебе не здесь место. Запомни сие,  юноша.  Как  только  сподобит  богпреставиться мне - и уходи из монастыря. Совсем иди.     Алеша вздрогнул.     - Чего ты? Не здесь твое  место  пока.  Благословляю  тебя  на  великоепослушание в миру. Много тебе еще странствовать. И ожениться должен  будешь,должен. Все должен будешь перенести, пока  вновь  прибудеши.  А  дела  многобудет. Но в тебе не сомневаюсь, потому и  посылаю  тебя.  С  тобой  Христос.Сохрани его и он сохранит тебя. Горе узришь великое и в  горе  сем  счастливбудешь. Вот тебе завет: в горе  счастья  ищи.  Работай,  неустанно  работай.Запомни слово мое отныне, ибо хотя и буду еще  беседовать  с  тобой,  но  нетолько дни, а и часы мои сочтены.     В  лице  Алеши  опять  изобразилось  сильное  движение.  Углы  губ  еготряслись.     - Чего же ты снова? - тихо улыбнулся старец. -  Пусть  мирские  слезамипровожают своих покойников, а мы здесь отходящему отцу радуемся. Радуемся  имолим о нем. Оставь же меня. Молиться надо. Ступай и поспеши. Около  братьевбудь. Да не около одного, а около обоих.     Старец поднял руку благословить. Возражать было невозможно, хотя  Алешечрезвычайно хотелось остаться. Хотелось ему еще спросить,  и  даже  с  языкасрывался вопрос: что предозначал этот земной поклон брату Дмитрию? но он  непосмел спросить. Он знал, что старец и сам бы, без вопроса,  ему  разъяснил,если бы можно было. Но значит не было на то его воли. А поклон этот  страшнопоразил  Алешу;  он  веровал  слепо,  что  в  нем  был  таинственный  смысл.Таинственный, а может быть и ужасный. Когда он вышел за ограду скита,  чтобыпоспеть в  монастырь  к  началу  обеда  у  игумена  (конечно,  чтобы  толькоприслужить за столом), у него вдруг больно сжалось сердце, и он  остановилсяна месте: пред ним как бы снова прозвучали слова старца, предрекавшего стольблизкую кончину свою. Что предрекал, да еще с такою  точностию,  старец,  тодолжно было случиться несомненно, Алеша веровал тому свято.  Но  как  же  оностанется без него, как же будет он не видеть его, не слышать его? И куда онпойдет? Велит не плакать и идти из монастыря, господи! Давно  уже  Алеша  неиспытывал  такой  тоски.  Он  пошел  поскорее  лесом,  отделявшим  скит   отмонастыря, и, не в силах даже выносить свои мысли, до того они  давили  его,стал смотреть на вековые сосны по обеим сторонам лесной дорожки. Переход былне длинен, шагов в  пятьсот  не  более;  в  этот  час  никто  бы  не  мог  иповстречаться, но вдруг на первом изгибе дорожки он  заметил  Ракитина.  Тотподжидал кого-то.     - Не меня ли ждешь? - спросил поравнявшись с ним Алеша.     - Именно тебя, - усмехнулся Ракитин. - Поспешаешь к отцу игумену. Знаю;у того стол. С самого того  времени,  как  архиерея  с  генералом  Пахатовымпринимал, помнишь, такого стола еще не было. Я там не  буду,  а  ты  ступай,соусы подавай. Скажи ты мне, Алексей, одно: что сей сон значит?  я  вот  чтохотел спросить.     - Какой сон?     - А вот земной-то поклон твоему братцу Дмитрию Федоровичу. Да  еще  каклбом-то стукнулся!     - Это ты про отца Зосиму?     - Да, про отца Зосиму.     - Лбом?     - А, непочтительно выразился! Ну, пусть непочтительно. Итак, что же сейсон означает?     - Не знаю, Миша, что значит.     - Так я и знал, что он тебе это не объяснит. Мудреного тут конечно  нетничего, одни бы кажись  всегдашние  благоглупости.  Но  фокус  был  проделаннарочно. Вот теперь и заговорят все святоши в городе и по губернии разнесут:"Что дескать сей сон означает?" По моему,  старик  действительно  прозорлив:уголовщину пронюхал. Смердит у вас.     - Какую уголовщину?     Ракитину видимо хотелось что-то высказать.     - В вашей семейке она будет, эта уголовщина. Случится она между  твоимибратцами и твоим богатеньким батюшкой. Вот отец Зосима и стукнулся  лбом  навсякий будущий случай. Потом, что случится:  "ах,  ведь  это  старец  святойпредрек, напророчествовал", - хотя какое бы в том пророчество, что  он  лбомстукнулся? Нет, это, дескать, эмблема была, аллегория,  и  чорт  знает  что!Расславят, запомнят: преступление, дескать, предугадал, преступника отметил.У юродивых и все так: на кабак крестится, а в храм камнями мечет. Так и твойстарец: праведника палкой вон, а убийце в ноги поклон.     - Какое преступление? Какому убийце! Что ты? - Алеша стал как вкопаный,остановился и Ракитин.     - Какому? Быдто не знаешь? Бьюсь об заклад,  что  ты  сам  уж  об  этомдумал. Кстати, это любопытно: слушай, Алеша, ты всегда правду говоришь, хотявсегда между двух стульев садишься: думал ты об этом или не думал, отвечай?     - Думал, - тихо ответил Алеша. Даже Ракитин смутился.     - Что ты? Да неужто и ты уж думал? - вскричал он.     - Я... я не то чтобы думал, - пробормотал Алеша, - а вот как ты  сейчасстал про это так странно говорить, то мне и показалось, что я  про  это  самдумал.     - Видишь (и как ты это ясно выразил), видишь? Сегодня, глядя на  папашуи на братца Митеньку, о преступлении подумал? Стало быть, не ошибаюсь же я?     - Да подожди, подожди, - тревожно прервал Алеша, - из  чего  ты-то  всеэто видишь?.. Почему это тебя так занимает, вот первое дело.     - Два вопроса раздельные, но естественные. Отвечу  на  каждый  порознь.Почему вижу? Ничего я бы тут не видел, если  бы  Дмитрия  Федоровича,  брататвоего, вдруг сегодня не понял всего, как есть, разом и вдруг, всего как  онесть. По какой-то одной черте  так  и  захватил  его  разом  всего.  У  этихчестнейших, но любострастных людей есть черта, которую не переходи. Не то  -не то  он  и  папеньку  ножем  пырнет.  А  папенька  пьяный  и  невоздержныйбеспутник, никогда и ни в чем меры не понимал - не удержатся оба и бух оба вканаву...     - Нет, Миша, нет, если только это, так ты  меня  ободрил.  До  того  недойдет.     - А ты чего весь  трясешься?  Знаешь  ты  штуку?  Пусть  он  и  честныйчеловек, Митенька-то (он глуп, но честен); но он - сладострастник.  Вот  егоопределение и  вся  внутренняя  суть.  Это  отец  ему  передал  свое  подлоесладострастие.  Ведь  я  только  на  тебя,  Алеша,  дивлюсь:  как   это   тыдевственник? Ведь и ты Карамазов! Ведь в вашем  семействе  сладострастие  довоспаления доведено. Ну вот эти три сладострастника друг за другом теперь  иследят... с ножами  за  сапогом.  Состукнулись  трое  лбами,  а  ты  пожалуйчетвертый.     - Ты про эту женщину ошибаешься.  Дмитрий  ее...  презирает,  -  как-товздрагивая проговорил Алеша.     - Грушеньку-то? Нет, брат, не презирает. Уж когда невесту свою в явь нанее променял, то не презирает. Тут... тут, брат, нечто, чего  ты  теперь  непоймешь. Тут влюбится человек в какую-нибудь красоту, в  тело  женское,  илидаже только в часть одну тела женского (это сладострастник может понять), тои отдаст за нее собственных детей, продаст отца и мать, Россию и  отечество;будучи честен, пойдет и украдет; будучи кроток -  зарежет,  будучи  верен  -изменит. Певец женских ножек, Пушкин, ножки в  стихах  воспевал;  другие  невоспевают, а смотреть на ножки  не  могут  без  судорог.  Но  ведь  не  одниножки... Тут, брат, презрение не помогает, хотя бы он и презирал  Грушеньку.И презирает, да оторваться не может.     - Я это понимаю, - вдруг брякнул Алеша.     - Быдто? И впрямь, стало быть ты это  понимаешь,  коли  так  с  первогослова брякнул, что понимаешь, - с злодорадством проговорил Ракитин. - Ты этонечаянно брякнул, это вырвалось. Тем драгоценнее признание: стало быть, тебеуж знакомая тема, об этом уж думал, о сладострастьи-то! Ax ты,  девственник!Ты, Алешка, тихоня, ты святой, я согласен, но ты тихоня и чорт знает  о  чемты уж не думал, чорт знает, что тебе уж известно! Девственник,  а  уж  такуюглубину прошел, - я тебя давно наблюдаю.  Ты  сам  Карамазов,  ты  Карамазоввполне -  стало  быть,  значит  же  что-нибудь  порода  и  подбор.  По  отцусладострастник, по матери юродивый. Чего дрожишь? Аль правду говорю?  Знаешьчто: Грушенька просила меня "приведи ты его (тебя, то-есть), я с него  ряскустащу". Да ведь как просила-то: приведи да приведи! Подумал только:  чем  тыэто ей так любопытен? Знаешь, необычайная и она женщина тоже!     - Кланяйся, скажи, что не приду, - криво усмехнулся  Алеша.Договаривай,Михаил, о чем зачал, я тебе потом мою мысль скажу.     - Чего тут договаривать, все ясно. Все это, брат, старая  музыка.  Еслиуж и ты сладострастника в  себе  заключаешь,  то  что  же  брат  твой  Иван,единоутробный? Ведь и он Карамазов. В этом  весь  ваш  Карамазовский  вопросзаключается: сладострастники, стяжатели и юродивые! Брат  твой  Иван  теперьбогословские статейки пока в  шутку  по  какому-то  глупейшему  неизвестномурасчету печатает, будучи сам атеистом, и в подлости  этой  сам  сознается  -брат твой этот, Иван. Кроме того, от братца Мити невесту себе отбивает, ну иэтой цели, кажется, что достигнет. Да еще как: с согласия  самого  Митеньки,потому что Митенька сам ему невесту свою уступает, чтобы  только  отвязатьсяот нее, да уйти поскорей к Грушеньке. И все это при всем своем  благородствеи бескорыстии, заметь себе это. Вот эти-то люди самые роковые и  есть!  Чортвас разберет после этого: сам подлость свою сознает и сам в подлость  лезет!Слушай дальше: Митеньке теперь пересекает дорогу старикашка-отец.  Ведь  тотпо Грушеньке с ума вдруг сошел, ведь у него слюна бежит, когда на нее глядиттолько. Ведь это он только из-за нее одной  в  келье  сейчас  скандал  такойсделал, за то только, что Миусов  ее  беспутною  тварью  назвать  осмелился.Влюбился хуже кошки. Прежде она ему тут только по делишкам  каким-то  темнымда кабачным на жалованьи прислуживала, а теперь вдруг догадался и разглядел,остервенился, с предложениями лезет, не с честными конечно. Ну и  столкнутсяже они, папенька с сыночком на этой дорожке. А Грушенька ни тому ни другому,пока еще виляет, да обоих дразнит, высматривает,  который  выгоднее,  потомухоть у папаши можно много денег тяпнуть, да  ведь  зато  он  не  женится,  апожалуй так под конец ожидовеет и запрет кошель. В таком случае  и  Митенькасвою цену имеет; денег у него нет, но зато способен жениться. Да-с, способенжениться! Бросить невесту, несравненную красоту, Катерину Ивановну, богатую,дворянку и полковничью дочь, и  жениться  на  Грушеньке,  бывшей  содержанкестарого купчишки, развратного мужика и городского головы Самсонова. Из всегосего действительно может столкновение произойти уголовное. А этого брат твойИван и ждет, тут он и в малине: и Катерину Ивановну приобретет,  по  которойсохнет, да и шестьдесят ее тысяч приданого тяпнет. Маленькому-то человечку иголышу как он это и весьма прельстительно для начала. И ведь заметь себе: нетолько Митю не обидит, но даже по гроб одолжит. Ведь  я  наверно  знаю,  чтоМитенька сам и вслух, на прошлой неделе еще, кричал  в  трактире  пьяный,  сцыганками, что недостоин невесты своей Катеньки, а брат  Иван  так  вот  тотдостоин. А сама Катерина Ивановна уж конечно такого обворожителя,  как  ИванФедорович под конец не отвергнет; ведь она  уж  и  теперь  между  двумя  имиколеблется. И чем только этот Иван прельстил вас всех, что вы все  пред  нимблагоговеете? А он над вами же смеется: в малине, дескать, сижу,  и  на  вашсчет лакомствую.     - Почему ты все это знаешь? Почему так утвердительно говоришь? -  резкои нахмурившись спросил вдруг Алеша.     - А почему ты теперь спрашиваешь и моего ответа вперед боишься? значит,сам соглашаешься, что я правду сказал.     - Ты Ивана не любишь. Иван не польстится на деньги.     - Быдто? А красота Катерины Ивановны? Не одни же  тут  деньги,  хотя  ишестьдесят тысяч вещь прельстительная.     - Иван выше смотрит. Иван и на тысячи не польстится. Иван не денег,  неспокойствия ищет. Он мучения может быть ищет.     - Это еще что за сон? Ах вы... дворяне!     - Эх, Миша, душа его бурная. Ум его в плену.  В  нем  мысль  великая  инеразрешенная. Он из тех, которым не  надобно  миллионов,  а  надобно  мысльразрешить.     - Литературное воровство, Алешка. Ты старца своего  перефразировал.  Экведь Иван вам загадку задал! - с явною злобой крикнул  Ракитин.  Он  даже  влице изменился и губы его перекосились. - Да и загадка-то глупая, отгадыватьнечего. Пошевели мозгами - поймешь. Статья его смешна  и  нелепа.  А  слышалдавеча его глупую теорию: "нет  бессмертия  души,  так  нет  и  добродетели,значит, все позволено". (А братец-то Митенька кстати помнишь,  как  крикнул:"Запомню!"). Соблазнительная теория подлецам... Я ругаюсь, это  глупо...  неподлецам,  а  школьным  фанфаронам   с   "неразрешимою   глубиной   мыслей".Хвастунишка, а суть-то вся: "С одной  стороны  нельзя  не  признаться,  а  сдругой - нельзя не сознаться!" Вся его теория - подлость! Человечество  самов себе силу найдет, чтобы жить для добродетели, даже и не веря в  бессмертиедуши! В любви к свободе, к равенству, братству найдет...     Ракитин разгорячился, почти не мог сдержать  себя.  Но  вдруг,  как  бывспомнив что-то, остановился.     - Ну, довольно, - еще кривее  улыбнулся  он,  чем  прежде.  -  Чего  тысмеешься? Думаешь, что я пошляк?     - Нет. я и не думал думать, что ты пошляк. Ты умен, но... оставь, это ясдуру усмехнулся. Я понимаю, что ты можешь разгорячиться,  Миша.  По  твоемуувлечению я догадался, что ты сам неравнодушен к Катерине Ивановне, я, брат,это давно подозревал, а потому и не любишь брата Ивана. Ты к нему ревнуешь?     - И к ее денежкам тоже ревную? Прибавляй, что ли?     - Нет, я ничего о деньгах не прибавлю, я не стану тебя обижать.     - Верю, потому что ты сказал, но чорт вас  возьми  опять-таки  с  твоимбратом Иваном! Не поймете вы никто, что его и без  Катерины  Ивановны  можновесьма не любить. И за что я его стану любить, чорт возьми! Ведь удостоиваетже он меня сам ругать. Почему же я его не имею права ругать?     - Я никогда не слыхал, чтобы он хоть что-нибудь сказал о тебе, хорошегоили дурного; он совсем о тебе не говорит.     - А я так слышал, что третьего дня у  Катерины  Ивановны  он  отделывалменя на чем свет стоит, - вот до чего интересовался вашим покорным слугой. Икто, брат, кого после этого ревнует - не знаю! Изволил выразить  мысль,  чтоесли я де не соглашусь на карьеру архимандрита в весьма недалеком будущем, ине решусь постричься, то непременно уеду в Петербург и  примкну  к  толстомужурналу, непременно к отделению критики, буду писать лет десяток и  в  концеконцов переведу журнал на себя. Затем буду опять его издавать и непременно влиберальном и атеистическом  направлении,  с  социалистическим  оттенком,  смаленьким даже лоском социализма, но держа ухо востро,  то-есть  в  сущностидержа нашим  и  вашим  и  отводя  глаза  дуракам.  Конец  карьеры  моей,  потолкованию твоего братца, в том, что  оттенок  социализма  не  помешает  мнеоткладывать на текущий счет подписные денежки и  пускать  их  при  случае  воборот, под руководством какого-нибудь жидишки, до тех пор, пока не  выстроюкапитальный дом в Петербурге, с тем, чтобы перевесть в него и редакцию, а  востальные этажи напустить  жильцов.  Даже  место  дому  назначил:  у  НовогоКаменного моста через Неву, который проектируется, говорят, в Петербурге,  сЛитейной на Выборгскую...     - Ах, Миша, ведь это, пожалуй, как есть все и сбудется,  до  последнегодаже слова! - вскричал вдруг Алеша, не удержавшись и весело усмехаясь.     - И вы в сарказмы пускаетесь, Алексей Федорович.     - Нет, нет, я шучу, извини. У  меня  совсем  другое  на  уме.  Позволь,однако: кто бы тебе мог такие подробности сообщить, и от кого бы  ты  мог  оних слышать. Ты не мог ведь быть у Катерины Ивановны  лично,  когда  он  протебя говорил?     - Меня не было, зато был Дмитрий Федорович, и я слышал это своими ушамиот Дмитрия же Федоровича, то-есть, если хочешь,  он  не  мне  говорил,  а  яподслушал, разумеется по-неволе, потому что у Грушеньки в ее спальне сидел ивыйти  не  мог  все  время,  пока  Дмитрий  Федорович  в  следующей  комнатенаходился.     - Ах да, я и забыл, ведь она тебе родственница...     - Родственница? Это Грушенька-то мне  родственница?  -  вскричал  вдругРакитин, весь покраснев. - Да ты с ума спятил, что ли? Мозги не в порядке.     - А что? Разве не родственница? Я так слышал...     - Где ты мог это слышать? Нет, вы, господа Карамазовы, каких-то великихи древних дворян из себя корчите, тогда как отец той бегал  шутом  по  чужимстолам, да при милости на кухне числился. Положим, я только поповский сын  итля пред вами, дворянами, но не оскорбляйте же меня так весело и беспутно. Уменя тоже честь есть, Алексей Федорович. Я Грушеньке не  могу  быть  родней,публичной девке, прошу понять-с!     Ракитин был в сильном раздражении.     - Извини меня, ради бога, я никак не мог предполагать, и при том  какаяона публичная? Разве она... такая? - покраснел вдруг Алеша. - Повторяю тебе,я так слышал, что родственница. Ты к ней часто ходишь и сам мне говорил, чтоты с нею связей любви не имеешь... Вот я никогда не думал, что уж  ты-то  еетак презираешь! Да неужели она достойна того?     - Если я ее посещаю, то на то могу иметь свои причины, ну и довольно  стебя. А насчет родства, так скорей твой братец, али даже сам батюшка навяжетее тебе, а не мне, в родню. Ну вот и дошли. Ступай-ка на  кухню  лучше.  Ай!что тут такое, что  это?  Аль  опоздали?  Да  не  могли  же  они  так  скороотобедать? Аль тут опять что Карамазовы  напрокудили?  Наверно  так.  Вот  ибатюшка твой, и Иван Федорович за ним. Это они  от  игумена  вырвались.  Вонотец Исидор с крыльца кричит им что-то во след. Да и батюшка твой  кричит  ируками махает, верно бранится. Ба, да вон и Миусов в коляске  уехал,  видишьедет. Вот и Максимов помещик бежит - да тут скандал; значит, не было  обеда!Уж не прибили ли они игумена? Али их пожалуй прибили? Вот бы стоило!..     Ракитин  восклицал  не  напрасно.  Скандал   действительно   произошел,неслыханный и неожиданный. Все произошло "по вдохновению". 

VIII. СКАНДАЛ.

       Когда Миусов и Иван  Федорович  входили  уже  к  игумену,  то  в  ПетреАлександровиче, как в искренно  порядочном  и  деликатном  человеке,  быстропроизошел один деликатный в своем роде процесс, ему стало стыдно  сердиться.Он почувствовал про себя, что дрянного Федора Павловича, в сущности,  долженбы был он  до  того  не  уважать,  что  не  следовало  бы  ему  терять  своехладнокровие в келье старца и так самому  потеряться,  как  оно  вышло.  "Покрайней мере монахи-то уж тут не виноваты ни в чем", -  решил  он  вдруг  накрыльце игумена, - "а если и тут порядочный народ (этот отец Николай  игументоже кажется из дворян), то почему же не  быть  с  ними  милым,  любезным  ивежливым?.." "Спорить не буду, буду даже  поддакивать,  завлеку  любезностьюи... и... наконец, докажу им, что я не компания  этому  Эзопу,  этому  шуту,этому пьеро и попался в просак точно так же, как и они все..."     Спорные же порубки в лесу и эту ловлю рыбы (где все это - он и  сам  незнал) он решил им уступить  окончательно,  раз  навсегда,  сегодня  же,  темболее, что все это очень немногого стоило, и все свои иски против  монастыряпрекратить.     Все эти благие намерения еще более укрепились,  когда  они  вступили  встоловую отца игумена. Столовой у того впрочем не было, потому  что  было  унего всего по-настоящему две  комнаты  во  всем  помещении,  правда  гораздообширнейшие и удобнейшие,  чем  у  старца.  Но  убранство  комнат  также  неотличалось особым комфортом: мебель была кожаная,  красного  дерева,  староймоды двадцатых годов; даже полы были некрашеные; зато все блистало чистотой,на окнах было  много  дорогих  цветов;  но  главную  роскошь  в  эту  минутуестественно составлял роскошно сервированный стол, хотя впрочем и тут говоряотносительно: скатерть была чистая, посуда блестящая; превосходно выпеченныйхлеб трех сортов, две бутылки вина, две бутылки великолепного  монастырскогомеду, и большой стеклянный  кувшин  с  монастырским  квасом,  славившимся  воколодке. Водки не было вовсе.  Ракитин  повествовал  потом,  что  обед  былприготовлен на этот раз из пяти блюд: была уха со стерлядью и с пирожками  срыбой; затем разварная рыба, как-то отменно и особенно приготовленная; затемкотлеты из красной рыбы,  мороженое  и  компот  и  наконец  киселек  в  родебланманже. Все это пронюхал  Ракитин,  не  утерпев  и  нарочно  заглянув  наигуменскую кухню, с которою тоже имел свои связи.  Он  везде  имел  связи  ивезде добывал языка.  Сердце  он  имел  весьма  беспокойное  и  завистливое.Значительные свои способности он  совершенно  в  себе  сознавал,  но  нервнопреувеличивал их в своем самомнении. Он знал наверно, что будет в своем родедеятелем, но Алешу, который был к нему очень привязан, мучило  то,  что  егодруг Ракитин бесчестен и решительно не сознает того сам, напротив, зная  просебя, что он не украдет денег со стола, окончательно считал  себя  человекомвысшей честности. Тут уже не только Алеша, но  и  никто  бы  не  мог  ничегосделать.     Ракитин, как лицо мелкое, приглашен быть к  обеду  не  мог,  зато  былиприглашены отец Иосиф и отец Паисий и с ними еще  один  иеромонах.  Они  ужеожидали в столовой игумена, когда вступили Петр  Александрович,  Калганов  иИван Федорович. Дожидался еще в сторонке и помещик  Максимов.  Отец  игумен,чтобы встретить  гостей,  выступил  вперед  на  середину  комнаты.  Это  былвысокий, худощавый, но все  еще  сильный  старик,  черноволосый,  с  сильноюпроседью, с длинным постным и важным лицом. Он раскланялся с гостями  молча,но те на этот раз  подошли  под  благословение.  Миусов  рискнул  было  дажепоцеловать  ручку,  но  игумен  во-время  как-то  отдернул,  и  поцелуй   несостоялся. Зато Иван Федорович и Калганов благословились на этот раз вполне,то-есть с самым простодушным и простонародным чмоком в руку.     - Мы должны  сильно  извиниться,  ваше  высокопреподобие,-  начал  ПетрАлександрович, с любезностью осклабляясь, но все же  важным  и  почтительнымтоном, - извиниться, что являемся  одни  без  приглашенного  вами  сопутниканашего, Федора Павловича; он принужден был от вашей трапезы уклониться и  небез причины. В келье у преподобного отца Зосимы, увлекшись своею  несчастноюродственною распрей с  сыном,  он  произнес  несколько  слов  совершенно  некстати... словом сказать, совершенно неприличных... о чем, как  кажется  (онвзглянул на иеромонахов), вашему высокопреподобию уже и известно. А  потому,сам сознавая себя виновным и искренно раскаиваясь, почувствовал стыд  и,  немогши преодолеть его, просил нас, меня  и  сына  своего,  Ивана  Федоровича,заявить пред вами все свое искреннее  сожаление,  сокрушение  и  покаяние...Одним словом,  он  надеется  и  хочет  вознаградить  все  потом,  а  теперь,испрашивая вашего благословения, просит вас забыть о случившемся...     Миусов умолк. Произнеся последние слова своей тирады, он остался  собоюсовершенно доволен, до того, что и следов недавнего раздражения не  осталосьв душе его. Он  вполне  и  искренно  любил  опять  человечество.  Игумен,  сважностью выслушав его, слегка наклонил голову и произнес в ответ:     - Чувствительно сожалею об отлучившемся. Может быть за  трапезой  нашеюон полюбил бы нас, равно как и мы его. Милости просим, господа, откушать.     Он стал пред образом и начал вслух молитву. Все почтительно  преклонилиголовы, а помещик Максимов даже  особенно  выставился  вперед,  сложив  предсобой ладошками руки от особого благоговения.     И вот тут-то Федор Павлович  и  выкинул  свое  последнее  колено.  Надозаметить,  что  он  действительно  хотел   было   уехать   и   действительнопочувствовал невозможность, после своего позорного поведения в келье старца,идти как ни в чем не бывало к игумену на обед. Не то чтоб он  стыдился  себятак уж очень и обвинял; может быть  даже  совсем  напротив;  но  все  же  ончувствовал, что обедать-то уж неприлично. Но только было  подали  к  крыльцугостиницы  его  дребезжащую  коляску,  как  он,  уже  влезая  в  нее,  вдругприостановился. Ему вспомнились его же собственные слова у старца: "Мне  всетак и кажется, когда я вхожу куда-нибудь, что я подлее всех и что  меня  всеза шута принимают, - так вот давай же я и в самом деле сыграю  шута,  потомучто вы все до единого глупее и подлее меня". Ему захотелось  всем  отомститьза собственные пакости. Вспомнил он вдруг теперь кстати, как  когда-то,  ещепрежде, спросили его раз: "За что вы такого-то так ненавидите?" И он ответилтогда, в припадке своего шутовского бесстыдства: "А вот за что: он,  правда,мне ничего не сделал, но зато я сделал ему одну бессовестнейшую  пакость,  итолько что сделал, тотчас же  за  то  и  возненавидел  его".  Припомнив  этотеперь,  он  тихо  и  злобно  усмехнулся  в  минутном  раздумьи.  Глаза  егосверкнули, и даже губы затряслись. "А коль начал, так и кончить",  решил  онвдруг. Сокровеннейшее ощущение его в этот миг можно было бы выразить  такимисловами: "Ведь уж теперь себя не  реабилитируешь,  так  давай-ка  я  им  ещенаплюю до бесстыдства: не стыжусь, дескать, вас, да  и  только!"  Кучеру  онвелел подождать, а сам скорыми  шагами  воротился  в  монастырь  и  прямо  кигумену. Он еще не знал хорошо, что сделает, но знал,  что  уже  не  владеетсобою  и  -  чуть  толчек  -  мигом  дойдет  теперь  до  последнего  пределакакой-нибудь мерзости, - впрочем только мерзости, а отнюдь не  какого-нибудьпреступления или такой выходки, за которую может суд наказать.  В  последнемслучае он всегда умел себя сдерживать и даже сам себе дивился насчет этого виных случаях. Он показался  в  столовой  игумена  ровно  в  тот  миг,  когдакончилась молитва, и все двинулись к столу. Остановившись на пороге, огляделкомпанию и засмеялся длинным, наглым, злым смешком,  всем  отважно  глядя  вглаза.     - А они-то думали, я уехал, а я вот он! - вскричал он на всю залу.     Одно мгновение все смотрели на него в  упор  и  молчали,  и  вдруг  всепочувствовали, что  выйдет  сейчас  что-нибудь  отвратительное,  нелепое,  снесомненным скандалом. Петр Александрович из самого благодушного  настроенияперешел немедленно в самое свирепое. Все, что угасло было  в  его  сердце  изатихло, разом воскресло и поднялось.     - Нет, вынести этого я не могу! - вскричал он, - совсем  не  могу  и...никак не могу!     Кровь бросилась ему в голову. Он даже  спутался,  но  было  уже  не  дослога, и он схватил свою шляпу.     - Чего такого он не может? - вскричал Федор Павлович, - "никак не можети ни за что не может?" Ваше преподобие,  входить  мне  аль  нет?  Принимаетесотрапезника?     - Милости просим от всего сердца, - ответил игумен. - Господа!  Позволюли себе, - прибавил он вдруг, - просить вас от всей души, оставив  случайныераспри ваши, сойтись в любви и родственном согласии, с молитвой ко  господу,за смиренною трапезою нашей...     - Нет, нет, невозможно, - крикнул как бы не в себе Петр Александрович.     - А коли Петру Александровичу невозможно, так и мне невозможно, и я  неостанусь. Я с тем и шел. Я  всюду  теперь  буду  с  Петром  Александровичем:уйдете,  Петр  Александрович,  и  я  пойду,   останетесь   и   я   останусь.Родственным-то согласием вы его наипаче кольнули, отец игумен:  не  признаетон себя мне родственником? Так ли, фон-Зон? Вот и фон-Зон стоит. Здравствуй,фон-Зон.     - Вы... это мне-с? - пробормотал изумленный помещик Максимов.     - Конечно тебе, - крикнул Федор Павлович. - А то кому же?  Не  отцу  жеигумену быть фон-Зоном!     - Да ведь и я не фон-Зон, я Максимов.     - Нет, ты фон-Зон.  Ваше  преподобие,  знаете  вы  что  такое  фон-Зон?Процесс такой уголовный был: его убили в блудилище - так кажется у  вас  сииместа именуются - убили и  ограбили,  и  несмотря  на  его  почтенные  лета,вколотили в ящик, закупорили и из Петербурга в Москву  отослали  в  багажномвагоне, за нумером. А когда заколачивали, то блудные плясавицы пели песни  ииграли на гуслях, то-есть на фортоплясах. Так вот это тот  самый  фон-Зон  иесть. Он из мертвых воскрес, так ли, фон-Зон?     - Что же  это  такое?  Как  же  это?  -  послышались  голоса  в  группеиеромонахов.     - Идем! - крикнул Петр Александрович, обращаясь к Калганову.     - Нет-с, позвольте! - визгливо перебил Федор Павлович, шагнув еще шаг вкомнату, - позвольте и мне довершить. Там в келье ославили меня, что я будтобы непочтительно вел себя, а именно тем, что про  пискариков  крикнул.  ПетрАлександрович Миусов, родственник мой, любит, чтобы  в  речи  было  plus  denoblesse que de sincerite, а я обратно люблю, чтобы в моей речи было plus desincerite que de noblesse, и -  наплевать  на  noblesse!  Так  ли,  фон-Зон?Позвольте, отец игумен, я хоть и шут, и представляюсь  шутом,  но  я  рыцарьчести и хочу высказать. Да-с, я рыцарь чести, а  в  Петре  Александровиче  -прищемленное самолюбие и ничего больше.  Я  и  приехал-то  может  быть  сюдадавеча, чтобы посмотреть да высказать. У меня здесь сын Алексей спасается; яотец, я об его  участи  забочусь  и  должен  заботиться.  Я  все  слушал  дапредставлялся, да и смотрел потихоньку, а теперь хочу вам  и  последний  актпредставления проделать. У нас ведь как? У нас что падает, то уж и лежит.  Унас что раз упало, то уж и вовеки лежи. Как бы не  так-с!  Я  встать  желаю.Отцы святые, я вами возмущен. Исповедь есть великое таинство, пред которым ия благоговею и готов повергнуться ниц, а  тут  вдруг  там  в  келье  все  наколенках и исповедуются вслух. Разве вслух позволено исповедываться? Святымиотцами установлено исповедание на ухо,  тогда  только  исповедь  ваша  будеттаинством, и это издревле. А то как я ему объясню при всех, что я, например,то и то... ну то-есть то и то, понимаете? Иногда ведь и сказать  неприлично.Так  ведь  это  скандал!  Нет,  отцы,  с  вами  тут  пожалуй  в  хлыстовщинувтянешься... Я при первом же случае напишу в Синод, а  сына  своего  Алексеядомой возьму...     Здесь нотабене. Федор Павлович слышал,  где  в  колокола  звонят.  Быликогда-то злые сплетни, достигшие даже до архиерея (не только по нашему, но ив  других  монастырях,  где  установилось  старчество),  что  будто  слишкомуважаются старцы, в ущерб даже сану игуменскому, и что между прочим будто быстарцы злоупотребляют таинством исповеди и проч. и проч. Обвинения  нелепые,которые и пали в свое время сами собой и у нас,  и  повсеместно.  Но  глупыйдьявол, который подхватил и нес Федора Павловича на его  собственных  нервахкуда-то все дальше и дальше в позорную глубину,  подсказал  ему  это  бывшееобвинение, в котором Федор Павлович сам  не  понимал  первого  слова.  Да  ивысказать-то его грамотно не сумел, тем более, что на этот раз никто в кельистарца на коленях не стоял и вслух не исповедывался, так что Федор  Павловичничего не мог подобного сам  видеть  и  говорил  лишь  по  старым  слухам  исплетням,  которые  кое-как  припомнил.  Но  высказав  свою   глупость,   онпочувствовал, что сморозил нелепый вздор, и вдруг захотелось ему  тотчас  жедоказать слушателям, а пуще всего себе самому, что сказал он вовсе не вздор.И хотя он отлично знал, что с каждым будущим словом  все  больше  и  нелепеебудет прибавлять к сказанному уже вздору еще такого же,  -  но  уж  сдержатьсебя не мог и полетел как с горы.     - Какая подлость! - крикнул Петр Александрович.     - Простите, - сказал вдруг игумен. - Было сказано  издревле:  "И  начатглаголати на мя многая некая, даже и до скверных некиих  вещей.  Аз  же  всяслышав, глаголах в себе:  се  врачество  Иисусово  есть  и  послал  исцелититщеславную душу мою". А потому и мы  благодарим  вас  с  покорностью,  гостьдрагоценный!     И он поклонился Федору Павловичу в пояс.     - Те-те-те! Ханжество и старые фразы!  Старые  фразы  и  старые  жесты!Старая ложь и казенщина земных поклонов! Знаем мы эти  поклоны!  "Поцелуй  вгубы и кинжал в сердце", как в Разбойниках Шиллера. Не люблю, отцы,  фальши,а хочу истины! Но не в пискариках истина, и я это провозгласил! Отцы монахи,зачем поститесь? Зачем вы ждете за это себе  награды  на  небеси?  Так  ведьиз-за этакой награды и я пойду поститься!  Нет,  монах  святой,  ты  будь-кадобродетелен в жизни, принеси пользу обществу, не заключаясь в монастыре  наготовые хлеба и не ожидая награды там  на  верху,  -  так  это-то  потруднеебудет. Я тоже ведь, отец  игумен,  умею  складно  сказать.  Что  у  них  тутнаготовлено? - подошел он к столу. - Портвейн старый Фактори, медок  разливабратьев  Елисеевых,  ай  да  отцы!  Не  похоже  ведь  на   пискариков.   Ишьбутылочек-то отцы наставили, хе-хе-хе! А кто это  все  доставлял  сюда?  Этомужик русский, труженик, своими мозольными  руками  заработанный  грош  сюданесет, отрывая его от семейства и от нужд  государственных!  Ведь  вы,  отцысвятые, народ сосете!     - Это уж совсем недостойно с вашей стороны, -  проговорил  отец  Иосиф.Отец Паисий упорно молчал. Миусов бросился бежать из комнаты,  а  за  ним  иКалганов.     - Ну, отцы, и я за Петром Александровичем! Больше я  к  вам  не  приду,просить будете на коленях, не приду. Тысячу рубликов я вам прислал,  так  выопять глазки  навострили,  хе-хе-хе!  Нет,  еще  не  прибавлю.  Мщу  за  моюпрошедшую молодость, за все унижение мое! - застучал он кулаком по  столу  вприпадке выделанного чувства. - Много значил этот монастырек в  моей  жизни!Много горьких слез я из-за него пролил! Вы жену мою, кликушу,  восстановлялипротив меня. Вы меня на  семи  соборах  проклинали,  по  околодку  разнесли!Довольно, отцы, нынче век либеральный, век пароходов и  железных  дорог.  Нитысячи, ни ста рублей, ни ста копеек, ничего от меня не получите!     Опять нотабене. Никогда  и  ничего  такого  особенного  не  значил  нашмонастырь в его жизни, и никаких горьких слез не проливал он из-за него.  Ноон до того увлекся выделанными слезами своими, что на  одно  мгновенье  чутьбыло себе сам не поверил; даже заплакал было от умиления; но в  тот  же  мигпочувствовал, что пора поворачивать оглобли назад. Игумен  на  злобную  ложьего наклонил голову и опять внушительно произнес:     - Сказано  снова:  "Претерпи  смотрительне  находящее  на  тя  невольнобесчестие  с  радостию,  и  да  не  смутишися,   ниж[EACUTE]   возненавидишибесчестящего тя". Так и мы поступим.     - Те-те-те, вознепщеваху! и  прочая  галиматья!  Непщуйте,  отцы,  а  япойду. А сына моего Алексея беру отселе родительскою властию моею  навсегда.Иван Федорович, почтительнейший сын мой, позвольте  вам  приказать  за  мноюследовать! Фон-Зон, чего тебе тут оставаться! Приходи сейчас ко мне в город.У меня весело. Всего верстушка какая-нибудь, вместо постного-то масла  подампоросенка с кашей; пообедаем; коньячку поставлю,  потом  ликерцу;  мамуровкаесть... Эй, фон-Зон, не упускай своего счастия!     Он вышел крича и жестикулируя. Вот в это-то мгновение Ракитин и  увиделего выходящего и указал Алеше.     - Алексей! - крикнул  ему  издали  отец,  завидев  его,  -  сегодня  жепереезжай ко мне совсем, и подушку и тюфяк тащи, и чтобы твоего  духу  здесьне пахло.     Алеша остановился, как вкопанный, молча и внимательно  наблюдая  сцену.Федор Павлович между тем влез в коляску, а за ним, даже  не  оборотившись  кАлеше проститься, молча и угрюмо стал было влезать Иван  Федорович.  Но  тутпроизошла еще одна паясническая  и  невероятная  почти  сцена,  восполнившаяэпизод. Вдруг у подножки коляски  появился  помещик  Максимов.  Он  прибежалзапыхавшись, чтобы не опоздать. Ракитин и Алеша видели, как он бежал. Он такспешил, что в нетерпении занес уже ногу на ступеньку, на которой еще  стоялалевая нога Ивана Федоровича, и, схватившись за кузов, стал было подпрыгиватьв коляску:     - И я, и я с вами! - выкрикивал он, подпрыгивая, смеясь мелким  веселымсмешком, с блаженством в лице и на все готовый, - возьмите и меня!     - Ну не говорил ли я, - восторженно крикнул Федор Павлович, -  что  этофон-Зон! Что это настоящий воскресший из мертвых фон-Зон! Да как ты вырвалсяоттуда? Что ты там нафонзонил такого и как ты-то мог  от  обеда  уйти?  Ведьнадо же медный лоб иметь! У меня лоб, а я, брат, твоему  удивляюсь!  Прыгай,прыгай скорей! Пусти его, Ваня, весело будет.  Он  тут  как-нибудь  в  ногахполежит. Полежишь, фон-Зон? Али  на  облучек  его  с  кучером  примостить?..Прыгай на облучек, фон-Зон!..     Но Иван Федорович, усевшийся уже на место, молча и изо всей силы  вдруготпихнул в грудь Максимова, и тот отлетел на сажень. Если не упал, то толькослучайно.     - Пошел! - злобно крикнул кучеру Иван Федорович.     - Ну чего же ты? Чего же ты?  Зачем  ты  его  так?  -  вскинулся  ФедорПавлович, но коляска уже поехала. Иван Федорович не ответил.     - Ишь ведь ты! - помолчав две минуты, проговорил опять Федор  Павлович,косясь на сынка: - сам ведь ты весь этот монастырь затеял,  сам  подстрекал,сам одобрял, чего ж теперь сердишься?     - Полно вам вздор толочь,  отдохните  хоть  теперь  немного,  -  суровоотрезал Иван Федорович.     Федор Павлович опять помолчал с две минуты.     - Коньячку бы  теперь  хорошо,  -  сентенциозно  заметил  он.  Но  ИванФедорович не ответил.     - Доедем, и ты выпьешь.     Иван Федорович все молчал.     Федор Павлович подождал еще минуты с две:     - А Алешку-то все-таки из монастыря возьму, несмотря на то, что вам этоочень неприятно будет, почтительнейший Карл фон-Мор.     Иван  Федорович  презрительно  вскинул  плечами  и,  отворотясь,   сталсмотреть на дорогу. Затем уж до самого дома не говорили.                            ----------------  

КНИГА ТРЕТЬЯ.

      Сладострастники 

I. В ЛАКЕЙСКОЙ.

       Дом Федора Павловича Карамазова стоял далеко не в самом центре  города,но и не совсем  на  окраине.  Был  он  довольно  ветх,  но  наружность  имелприятную: одноэтажный, с мезонином, окрашенный серенькою краской и с красноюжелезною крышкой. Впрочем, мог еще простоять очень долго, был поместителен иуютен. Много было в нем  разных  чуланчиков,  разных  пряток  и  неожиданныхлесенок. Водились в нем крысы, но Федор Павлович на них не вполне  сердился:"все же не так скучно по вечерам, когда остаешься один". А он  действительноимел обыкновение отпускать слуг на ночь во флигель и в  доме  сам  запиралсяодин на всю ночь. Флигель этот стоял на дворе, был обширен и прочен;  в  немже определил Федор Павлович быть и кухне, хотя кухня была и в доме; не любилон кухонного запаха и кушанье приносили через двор зимой и летом. Вообще домбыл построен на большую семью, и господ  и  слуг  можно  было  бы  поместитьвпятеро больше. Но в момент нашего рассказа в доме жил лишь Федор Павлович сИваном Федоровичем, а в людском флигеле всего только три человека  прислуги:старик Григорий, старуха Марфа, его жена, и  слуга  Смердяков,  еще  молодойчеловек. Приходится сказать несколько поподробнее  об  этих  трех  служебныхлицах. О старике Григорие  Васильевиче  Кутузове  мы  впрочем  уже  говорилидовольно. Это был человек твердый и неуклонный, упорно и прямолинейно идущийк своей точке,  если  только  эта  точка  по  каким-нибудь  причинам  (частоудивительно нелогическим)  становилась  пред  ним  как  непреложная  истина.Вообще говоря он был  честен  и  неподкупен.  Жена  его,  Марфа  Игнатьевна,несмотря на то, что пред волей мужа  беспрекословно  всю  жизнь  склонялась,ужасно приставала к нему, например, тотчас после освобождения крестьян, уйтиот Федора Павловича в Москву и там начать какую-нибудь  торговлишку  (у  нихводились кое-какие деньжонки); но Григорий решил тогда же  и  раз  навсегда,что баба врет, "потому что всякая баба бесчестна",  но  что  уходить  им  отпрежнего господина не следует, каков бы он там сам ни был, "потому  что  этоихний таперича долг".     - Ты понимаешь ли что есть долг? - обратился он к Марфе Игнатьевне.     - Про долг я понимаю, Григорий Васильевич, но какой нам тут долг, чтобынам здесь  оставаться,  того  ничего  не  пойму,  -  ответила  твердо  МарфаИгнатьевна.     - И не понимай, а оно так будет. Впредь молчи.  Так  и  вышло:  они  неушли, а  Федор  Павлович  назначил  им  жалованье,  небольшое,  и  жалованьевыплачивал. Григорий знал  к  тому  же,  что  он  на  барина  имеет  влияниенеоспоримое. Он чувствовал это, и это было  справедливо:  хитрый  и  упрямыйшут, Федор Павлович, очень твердого характера "в некоторых вещах жизни", какон сам выражался,  бывал,  к  собственному  удивлению  своему,  весьма  дажеслабоват характером в некоторых других "вещах жизни". И он сам знал в каких,знал и боялся многого. В некоторых вещах жизни надо было держать ухо востро,и при этом  тяжело  было  без  верного  человека,  а  Григорий  был  человеквернейший. Даже так случалось, что Федор Павлович много  раз  в  продолжениесвоей карьеры мог быть бит, и больно бит, и всегда  выручал  Григорий,  хотякаждый раз прочитывал ему после того наставление. Но одни побои не  испугалибы Федора Павловича: бывали высшие случаи и даже  очень  тонкие  и  сложные,когда Федор Павлович и сам бы не  в  состоянии  пожалуй  был  определить  тунеобычайную потребность в верном и близком человеке, которую он  моментальнои  непостижимо  вдруг  иногда  начинал  ощущать  в  себе.  Это  были   почтиболезненные случаи: развратнейший и в сладострастии  своем  часто  жестокий,как злое насекомое, Федор Павлович вдруг ощущал в  себе  иной  раз,  пьянымиминутами, духовный страх и нравственное сотрясение, почти  так-сказать  дажефизически отзывавшееся в душе его. "Душа у меня точно в горле  трепещется  вэти разы", говаривал он иногда. Вот в эти-то мгновения  он  и  любил,  чтобыподле, по близости, пожалуй хоть и не в той комнате, а во флигеле, был такойчеловек, преданный, твердый, совсем не такой как он, не развратный,  которыйхотя бы все это совершающееся беспутство и видел, и знал все тайны,  но  всеже из преданности допускал бы это все, не противился, главное - не укорял  иничем бы не грозил, ни в сем веке, ни в будущем; а в случае нужды так  бы  изащитил его, - от кого? От кого-то неизвестного, но  страшного  и  опасного.Дело было именно в том, чтобы был непременно  другой  человек,  старинный  идружественный, чтобы в больную минуту  позвать  его,  только  с  тем,  чтобывсмотреться  в  его  лицо,  пожалуй  переброситься  словцом,   совсем   дажепосторонним каким-нибудь, и коли он ничего, не сердится, то как-то  и  легчесердцу,  а  коли  сердится,  ну,  тогда  грустней.  Случалось  (но   впрочемчрезвычайно редко), что Федор Павлович шел  даже  ночью  во  флигель  будитьГригория, чтобы тот на минутку пришел к нему. Тот приходил, и Федор Павловичзаговаривал о совершеннейших  пустяках  и  скоро  отпускал,  иногда  даже  снасмешечкой и шуточкой, а  сам,  плюнув,  ложился  спать  и  спал  уже  сномправедника. Нечто в этом роде случилось с Федором Павловичем  и  по  приездеАлеши. Алеша "пронизал его сердце" тем, что "жил,  все  видел  и  ничего  неосудил". Мало того, принес с собою небывалую  вещь:  совершенное  отсутствиепрезрения к нему,  старику,  напротив  всегдашнюю  ласковость  и  совершеннонатуральную прямодушную привязанность к нему, столь  мало  ее  заслужившему.Все это было для старого потаскуна  и  бессемейника  совершенным  сюрпризом,совсем для него, любившего доселе одну лишь "скверну", неожиданным. По уходеАлеши он признался себе, что понял кое-что, чего доселе не хотел понимать.     Я уже упоминал в начале моего рассказа, как Григорий ненавидел АделаидуИвановну, первую супругу Федора Павловича и мать первого сына  его,  ДмитрияФедоровича, и как, наоборот, защищал  вторую  его  супругу,  кликушу,  СофьюИвановну, против самого своего господина и против всех, кому бы пришло на уммолвить о ней  худое  или  легкомысленное  слово.  В  нем  симпатия  к  этойнесчастной обратилась во что-то священное, так что и двадцать лет спустя  онбы не перенес, от кого бы то ни шло, даже худого намека о ней  и  тотчас  бывозразил обидчику. По наружности  своей  Григорий  был  человек  холодный  иважный, не болтливый, выпускающий слова веские, нелегкомысленные. Точно  также невозможно было бы разъяснить в нем с  первого  взгляда:  любил  он  своюбезответную, покорную жену или нет, а между тем он ее действительно любил  ита конечно, это понимала. Эта Марфа Игнатьевна была  женщина  не  только  неглупая, но может быть и умнее своего супруга, по меньшей мере рассудительнееего в делах  житейских,  а  между  тем  она  ему  подчинялась  безропотно  ибезответно, с самого начала супружества, и бесспорно уважала его за духовныйверх. Замечательно, что оба они, всю жизнь свою, чрезвычайно  мало  говорилидруг с  другом,  разве  о  самых  необходимых  и  текущих  вещах.  Важный  ивеличественный Григорий обдумывал все свои дела и заботы  всегда  один,  такчто Марфа Игнатьевна раз навсегда давно уже поняла,  что  в  советах  ее  онсовсем не нуждается. Она чувствовала, что муж ценит ее молчание  и  признаетза это в ней ум. Бить он ее никогда не бивал, разве всего только  один  раз,да и то слегка. В первый год брака Аделаиды Ивановны с  Федором  Павловичем,раз в деревне, деревенские девки и бабы, тогда еще крепостные, собраны  былина барский двор попеть  и  поплясать.  Начали  "во  лузях",  и  вдруг  МарфаИгнатьевна, тогда  еще  женщина  молодая,  выскочила  вперед  пред  хором  ипрошлась "русскую" особенным манером, не по-деревенскому  как  бабы,  а  кактанцевала она, когда была дворовою девушкой у богатых Миусовых  на  домашнемпомещичьем их театре, где обучал  актеров  танцовать  выписанный  из  Москвытанцмейстер. Григорий видел, как прошлась его жена, и дома у  себя  в  избе,через час, поучил ее, потаскав маленько за волосы. Но тем  и  кончились  разнавсегда побои и не повторялись более ни разу  во  всю  жизнь,  да  и  МарфаИгнатьевна закаялась с тех пор танцовать.     Детей им бог не дал, был один ребеночек, да и  тот  умер.  Григорий  жевидимо любил детей, даже не скрывал этого, то-есть не  стыдился  выказывать.Дмитрия Федоровича  он  к  себе  принял  на  руки,  когда  сбежала  АделаидаИвановна, трехлетним мальчиком и провозился с ним почти год,  сам  гребешкомвычесывал, сам даже обмывал его в корыте.  Потом  хлопотал  он  и  с  ИваномФедоровичем, и с Алешей, за что и получил пощечину; но об этом  обо  всем  яуже повествовал. Собственный же ребеночек порадовал его лишь одною надеждой,когда Марфа Игнатьевна еще была беременна. Когда же родился, то поразил  егосердце скорбью и ужасом. Дело в том, что родился  этот  мальчик  шестипалым.Увидя это, Григорий был до того убит, что не только молчал вплоть до  самогодня крещения, но и нарочно уходил молчать в сад. Была весна, и  он  все  тридня копал гряды в огороде  в  саду.  На  третий  день  приходилось  креститьмладенца; Григорий к этому времени уже нечто сообразил. Войдя  в  избу,  гдесобрался причт и пришли гости и наконец сам Федор Павлович, явившийся  личнов качестве восприемника, он вдруг заявил, что ребенка "не надо  бы  креститьвовсе", - заявил не громко, в словах не распространялся,  еле  выцеживал  пословечку, а только тупо и пристально смотрел при этом на священника.     - Почему так? - с веселым удивлением осведомился священник.     - Потому это... дракон... - пробормотал Григорий.     - Как дракон, какой дракон?     Григорий промолчал некоторое время.     - Смешение природы произошло... - пробормотал он, хоть и весьма неясно,но очень твердо, и видимо не желая больше распространяться.     Посмеялись, и, разумеется, бедненького  ребеночка  окрестили.  Григориймолился у купели усердно, но  мнения  своего  о  новорожденном  не  изменил.Впрочем ничему не помешал,  только  все  две  недели,  как  жил  болезненныймальчик, почти не глядел на него, даже замечать не хотел  и  большею  частьюуходил из избы. Но когда мальчик через две недели помер от молочницы, то самего уложил в гробик, с глубокою тоской смотрел на  него,  и  когда  засыпалинеглубокую маленькую его могилку, стал на  колени  и  поклонился  могилке  вземлю. С тех пор многие годы он ни разу о своем ребенке не  упомянул,  да  иМарфа Игнатьевна ни разу при нем про ребенка своего не вспоминала, а когда скем случалось говорить о своем "деточке", то говорила шопотом, хотя бы тут ине было Григория Васильевича. По замечанию Марфы Игнатьевны, он, с самой тоймогилки, стал по преимуществу заниматься "божественным", читал  Четии-Минеи,больше молча и один, каждый раз  надевая  большие  свои  серебряные  круглыеочки. Редко читывал вслух, разве великим постом.  Любил  книгу  Иова,  добылоткуда-то список слов и проповедей "богоносного отца нашего Исаака  Сирина",читал его упорно и многодетно, почти ровно ничего не понимал в  нем,  но  заэто-то может быть, наиболее ценил и любил эту книгу. В самое последнее времястал прислушиваться и вникать в хлыстовщину, на что  по  соседству  оказалсяслучай, видимо был потрясен, но переходить в новую веру не  заблагорассудил.Начетливость "от божественного" разумеется придала его физиономии еще  пущуюважность.     Может быть он склонен был  к  мистицизму.  А  тут  как  нарочно  случайпоявления на свет его шестипалого младенца и смерть его совпали  как  раз  сдругим весьма странным, неожиданным и оригинальным  случаем,  оставившим  надуше  его,  как  однажды  он  сам  впоследствии  выразился,  "печать".   Такслучилось, что в тот самый день как  похоронили  шестипалого  крошку,  МарфаИгнатьевна, проснувшись ночью, услышала словно плач новорожденного  ребенка.Она испугалась и разбудила мужа. Тот прислушался и заметил, что  скорее  этокто-нибудь стонет, "женщина будто  бы".  Он  встал,  оделся;  была  довольнотеплая майская ночь. Выйдя на крыльцо, он ясно вслушался, что стоны идут  изсада. Но сад был на ночь запираем со двора на замок, попасть же в него кромеэтого входа нельзя было, потому что кругом всего сада шел крепкий и  высокийзабор. Воротясь домой, Григорий засветил фонарь, взял садовый  ключ,  и,  необращая внимания на истерический ужас своей супруги, все еще уверявшей,  чтоона слышит детский плач и что это плачет наверно  ее  мальчик  и  зовет  ее,молча пошел в сад. Тут он ясно  уразумел,  что  стоны  идут  из  их  баньки,стоявшей в саду, недалеко  от  калитки,  и  что  стонет  взаправду  женщина.Отворив  баню,  он  увидал  зрелище,  пред  которым  остолбенел:   городскаяюродивая, скитавшаяся по  улицам  и  известная  всему  городу,  по  прозвищуЛизавета Смердящая, забравшись  в  их  баню,  только  что  родила  младенца.Младенец лежал подле нее, а она помирала  подле  него.  Говорить  ничего  неговорила, уже по тому одному, что не умела говорить.  Но  все  это  надо  быразъяснить особо... 

II. ЛИЗАВЕТА СМЕРДЯЩАЯ.

       Тут  было  одно  особенное  обстоятельство,  которое  глубоко  потряслоГригория, окончательно укрепив в нем одно неприятное и омерзительное прежнееподозрение. Эта Лизавета Смердящая была  очень  малого  роста  девка,  "двухаршин с малым", как умилительно вспоминали о ней после ее смерти  многие  избогомольных старушек  нашего  городка.  Двадцатилетнее  лицо  ее,  здоровое,широкое и румяное, было вполне  идиотское;  взгляд  же  глаз  неподвижный  инеприятный, хотя и смирный. Ходила она всю жизнь, и летом и зимой, босая и водной  посконной  рубашке.  Почти  черные  волосы  ее,  чрезвычайно  густые,закурчавленные, как у барана, держались на голове ее в виде как бы  какой-тоогромной шапки. Кроме того, всегда  были  запачканы  в  земле,  в  грязи,  сналипшими в них листочками, лучиночками, стружками,  потому  что  спала  онавсегда на земле и в грязи. Отец ее  был  бездомный,  разорившийся  и  хворыймещанин Илья, сильно запивавший и приживавший уже много лет в роде работникау одних зажиточных хозяев, тоже наших мещан. Мать же Лизаветы давно померла.Вечно болезненный и злобный  Илья  бесчеловечно  бивал  Лизавету,  когда  таприходила домой. Но приходила она  редко,  потому  что  приживала  по  всемугороду как юродивый божий человек. И хозяева Ильи, и сам Илья, и даже многиеиз городских сострадательных людей,  из  купцов  и  купчих  преимущественно,пробовали не раз одевать Лизавету приличнее чем в одной рубашке,  а  к  зимевсегда надевали на нее тулуп, а ноги обували в сапоги; но  она  обыкновенно,давая  все  надеть   на   себя   беспрекословно,   уходила   и   где-нибудь,преимущественно на соборной церковной паперти, непременно снимала с себя всеей пожертвованное, - платок ли, юпку ли, тулуп, сапоги, - все  оставляла  наместе и уходила босая и в одной рубашке попрежнему. Раз случилось, что новыйгубернатор нашей губернии, обозревая наездом наш городок, очень обижен был всвоих лучших чувствах, увидав Лизавету, и хотя понял,  что  это  "юродивая",как и доложили  ему,  но  все-таки  поставил  на  вид,  что  молодая  девка,скитающаяся в одной рубашке, нарушает благоприличие,  а  потому  чтобы  сеговпредь не было. Но губернатор уехал, а Лизавету оставили как была.  Наконец,отец ее помер, и она тем самым стала всем богомольным  лицам  в  городе  ещемилее, как сирота. В  самом  деле,  ее  как  будто  все  даже  любили,  дажемальчишки ее не дразнили и не обижали, а мальчишки у нас, особенно в  школе,народ задорный. Она входила в  незнакомые  дома,  и  никто  не  выгонял  ее,напротив всяк-то приласкает и грошик даст. Дадут ей грошик,  она  возьмет  итотчас снесет и опустит в которую-нибудь кружку,  церковную  аль  острожную.Дадут  ей  на  базаре  бублик  или  калачик,  непременно  пойдет  и  первомувстречному  ребеночку  отдаст  бублик  или  калачик,  а  то  так   остановиткакую-нибудь нашу самую богатую барыню и той отдаст; и барыни принимали дажес радостью. Сама же питалась не иначе как  только  черным  хлебом  с  водой.Зайдет она, бывало, в богатую лавку, садится, тут дорогой товар лежит, тут иденьги, хозяева никогда ее не остерегаются, знают, что  хоть  тысячи  выложипри ней денег и забудь, она из них не возьмет ни копейки.  В  церковь  редкозаходила, спала же или по церковным папертям или перелезши через  чей-нибудьплетень (у  нас  еще  много  плетней  вместо  заборов  даже  до  сегодня)  вчьем-нибудь огороде. Домой, то-есть в дом  тех  хозяев,  у  которых  жил  еепокойный отец, она являлась примерно раз в неделю, а по  зимам  приходила  икаждый день, но только  лишь  на  ночь,  и  ночует  либо  в  сенях,  либо  вкоровнике. Дивились на нее, что она выносит  такую  жизнь,  но  уж  так  онапривыкла; хоть и мала  была  ростом,  но  сложения  необыкновенно  крепкого.Утверждали и у нас иные из господ, что все это она делает лишь из  гордости,но как-то это не вязалось: она и говорить-то ни слова  не  умела  и  изредкатолько шевелила что-то языком и мычала, -  какая  уж  тут  гордость.  Вот  ислучилось, что однажды (давненько это было), в одну сентябрьскую  светлую  итеплую ночь, в полнолуние, весьма уже по-нашему поздно, одна хмельная ватагаразгулявшихся наших господ, молодцов пять или шесть, возвращалась  из  клуба"задами" по домам. По обе стороны переулка шел плетень, за которым  тянулисьогороды прилежащих домов; переулок же выходил на мостки через нашу вонючую идлинную лужу, которую у нас принято называть  иногда  речкой.  У  плетня,  вкрапиве и в лопушнике, усмотрела наша компания спящую Лизавету.  Подгулявшиегоспода остановились над нею с хохотом и начали острить  со  всею  возможноюбесцензурностью.  Одному  барченку  пришел   вдруг   в   голову   совершенноэксцентрический вопрос на невозможную тему: "можно ли дескать, хотя кому  быто ни было, счесть такого зверя за женщину, вот хоть бы теперь, и пр.".  Всес гордым омерзением решили, что нельзя.  Но  в  этой  кучке  случился  ФедорПавлович, и он мигом выскочил и решил, что можно  счесть  за  женщину,  дажеочень, и что тут даже нечто особого рода пикантное, и пр. и пр. Правда, в тупору он у нас слишком уж даже выделанно  напрашивался  на  свою  роль  шута,любил выскакивать и веселить господ, с видимым  равенством  конечно,  но  наделе совершенным пред ними хамом. Это было именно в то самое время, когда онполучил из  Петербурга  известие  о  смерти  его  первой  супруги,  АделаидыИвановны, и когда с крепом на шляпе пил и  безобразничал  так,  что  иных  вгороде, даже из самых беспутнейших, при взгляде  на  него  коробило.  Ватагаконечно расхохоталась над неожиданным мнением; какой-то один из ватаги  даженачал подстрекать Федора Павловича, но остальные принялись плевать еще пуще,хотя все еще с чрезмерною  веселостью,  и  наконец  пошли  все  прочь  своеюдорогой. Впоследствии Федор Павлович клятвенно уверял, что тогда и он вместесо всеми ушел; может быть так именно и было, никто этого не знает наверно  иникогда не знал, но месяцев через пять или шесть все в городе  заговорили  сискренним и чрезвычайным негодованием о том, что Лизавета ходит  беременная,спрашивали и доискивались:  чей  грех,  кто  обидчик?  Вот  тут-то  вдруг  иразнеслась по всему городу странная молва, что обидчик есть самый этот ФедорПавлович. Откуда взялась эта молва? Из той ватаги гулявших  господ  как  разоставался к тому времени в городе лишь один участник,  да  и  то  пожилой  ипочтенный статский советник, обладавший семейством и  взрослыми  дочерьми  икоторый уж отнюдь ничего бы не стал распространять, если бы даже что и было;прочие же  участники,  человек  пять,  на  ту  пору  разъехались.  Но  молвапрямешенько указывала на Федора Павловича и продолжала  указывать.  Конечно,тот не очень-то даже  и  претендовал  на  это:  каким-нибудь  купчишкам  илимещанам он и отвечать не стал бы. Тогда он был горд и разговаривал не иначе,как в своей компании чиновников и  дворян,  которых  столь  веселил.  Вот  вэту-то пору Григорий энергически и изо всех сил стал за своего барина, и  нетолько защищал его против всех этих наговоров, но вступал за него в брань  ипрепирательства, и многих переуверил. "Она сама, низкая, виновата",  говорилон утвердительно, а обидчиком был не кто иной,  как  "Карп  с  винтом"  (такназывался один известный тогда городу  страшный  арестант,  к  тому  временибежавший из губернского  острога  и  в  нашем  городе  тайком  проживавший).Догадка эта показалась правдоподобною, Карпа помнили, именно помнили, что  вте самые ночи, под осень, он по городу шлялся и троих ограбил. Но весь  этотслучай и все эти толки не только  не  отвратили  общей  симпатии  от  беднойюродивой,  но  ее  еще  пуще  стали  все  охранять  и   оберегать.   КупчихаКондратьева, одна зажиточная вдова, даже так распорядилась, что в конце  ещеапреля завела Лизавету к себе с тем, чтоб ее и не выпускать до самых  родов.Стерегли неусыпно; но так вышло, что, несмотря на всю неусыпность,  Лизаветав самый последний  день,  вечером,  вдруг  тайком  ушла  от  Кондратьевой  иочутилась в саду Федора Павловича. Как она в ее  положении  перелезла  черезвысокий и крепкий  забор  сада,  осталось  некоторого  рода  загадкой.  Одниуверяли, что ее "перенесли", другие, что ее  "перенесло".  Вероятнее  всего,что все  произошло  хоть  и  весьма  мудреным,  но  натуральным  образом,  иЛизавета, умевшая лазить по плетням в чужие огороды, чтобы в  них  ночевать,забралась как-нибудь и на забор Федора Павловича, а с него, хоть и со вредомсебе, соскочила в сад, несмотря на свое положение. Григорий бросился к МарфеИгнатьевне и послал ее  к  Лизавете  помогать,  а  сам  сбегал  за  старухойповитухой, мещанкой. кстати недалеко жившею. Ребеночка спасли, а Лизавета  крассвету померла. Григорий взял младенца,  принес  в  дом,  посадил  жену  иположил его к ней на колени, к самой ее груди: "Божье  дитя  -  сирота  всемродня, а нам с тобой подавно. Этого покойничек наш прислал, а произошел  сейот бесова сына и  от  праведницы.  Питай  и  впредь  не  плачь".  Так  МарфаИгнатьевна и воспитала ребеночка. Окрестили и назвали Павлом, а по  отчествувсе его и сами, без  указу,  стали  звать  Федоровичем.  Федор  Павлович  непротиворечил ничему и даже  нашел  все  это  забавным,  хотя  изо  всех  силпродолжал от всего отрекаться. В городе понравилось, что он взял  подкидыша.Впоследствии Федор Павлович сочинил  подкидышу  и  фамилию:  назвал  он  егоСмердяковым,  по  прозвищу  матери  его,  Лизаветы  Смердящей.  Вот  этот-тоСмердяков и вышел вторым слугой Федора Павловича и проживал, к началу  нашейистории,  во  флигеле  вместе  со  стариком  Григорием  и  старухой  Марфой.Употреблялся же в  поварах.  Очень  бы  надо  примолвить  кое-что  и  о  немспециально, но мне совестно столь долго отвлекать внимание моего читателя настоль обыкновенных лакеев, а потому и перехожу к моему рассказу, уповая, чтоо Смердякове как-нибудь сойдет само собою в дальнейшем течении повести. 

III. ИСПОВЕДЬ ГОРЯЧЕГО СЕРДЦА. В СТИХАХ.

       Алеша, выслушав приказание отца, которое тот выкрикнул ему из  коляски,уезжая  из  монастыря,  оставался  некоторое  время  на  месте   в   большомнедоумении. Не то, чтоб он стоял  как  столб,  с  ним  этого  не  случалось.Напротив, он, при всем  беспокойстве,  успел  тотчас  же  сходить  на  кухнюигумена и разузнать, что наделал вверху его папаша. Затем однако пустился  впуть, уповая, что по дороге к городу успеет  как-нибудь  разрешить  томившуюего задачу. Скажу заранее: криков отца и приказания переселиться  домой,  "сподушками и тюфяком" он не боялся ни мало.  Он  слишком  хорошо  понял,  чтоприказание переезжать, вслух  и  с  таким  показным  криком,  дано  было  "вувлечении", так-сказать даже  для  красоты,  -  в  роде,  как  раскутившийсянедавно в их же городке  мещанин,  на  своих  собственных  именинах,  и  пригостях, рассердясь на то, что ему не дают больше  водки,  вдруг  начал  битьсвою же собственную посуду, рвать  свое  и  женино  платье,  разбивать  своюмебель, и наконец стекла в доме и все опять-таки для красы, и все в  том  жероде конечно случилось теперь и с папашей. На завтра  конечно  раскутившийсямещанин, отрезвившись, пожалел разбитые чашки и тарелки. Алеша знал,  что  истарик на завтра же наверно отпустит его опять в монастырь, даже сегодня  жеможет отпустит. Да и был он уверен вполне, что  отец  кого  другого,  а  егообидеть не захочет. Алеша уверен был, что  его  и  на  всем  свете  никто  иникогда обидеть не захочет, даже не только не захочет, но и  не  может.  Этобыло для него аксиомой, дано раз навсегда, без  рассуждений,  и  он  в  этомсмысле шел вперед, безо всякого колебания.     Но в эту минуту  в  нем  копошилась  некоторая  другая  боязнь,  совсемдругого рода, и тем более мучительная, что он ее и сам определить бы не мог,именно боязнь женщины, и именно Катерины Ивановны, которая так  настоятельноумоляла его давешнею, переданною ему г-жою Хохлаковою запиской, придти к нейдля чего-то. Это требование и необходимость непременно пойти  вселила  сразукакое-то мучительное чувство в его сердце, и все утро, чем далее, тем более,все больнее и больнее в нем  это  чувство  разбаливалось,  несмотря  на  всепоследовавшие затем сцены и приключения в монастыре, и сейчас у  игумена,  ипроч., и проч. Боялся он не того, что не знал, о чем она с ним  заговорит  ичто он ей ответит. И не женщины вообще он  боялся  в  ней:  женщин  он  зналконечно мало, но все-таки всю жизнь,  с  самого  младенчества  и  до  самогомонастыря, только с ними одними и жил. Он боялся вот  этой  женщины,  именносамой Катерины Ивановны. Он боялся ее с самого того времени,  как  в  первыйраз ее увидал. Видал же он ее всего только раз или два,  даже  три  пожалуй,вымолвил даже однажды случайно с ней несколько слов.  Образ  ее  вспоминалсяему, как красивой, гордой и властной девушки. Но не красота ее мучила его, ачто-то другое. Вот именно эта необъяснимость его страха и  усиливала  в  немтеперь этот страх. Цели этой девушки были благороднейшие, он знал  это:  онастремилась спасти брата его Дмитрия, пред ней уже виноватого,  и  стремиласьиз одного лишь великодушия. И вот, несмотря на сознание и на справедливость,которую не мог же он не отдать всем этим прекрасным и великодушным чувствам,по спине его проходил мороз, чем ближе он подвигался к ее дому.     Он сообразил, что брата Ивана Федоровича, который был с нею так близок,он у нее не застанет: брат Иван  наверно  теперь  с  отцом.  Дмитрия  же  незастанет еще вернее  и  ему  предчувствовалось  почему.  Итак,  разговор  ихсостоится наедине. Хотелось бы очень  ему  повидать  прежде  этого  роковогоразговора брата Дмитрия и забежать к нему. Не показывая письма, он бы мог  сним что-нибудь перемолвить. Но брат Дмитрий жил далеко и наверно теперь тожене дома. Постояв  с  минуту  на  месте,  он  решился  наконец  окончательно.Перекрестив  себя  привычным  и  спешным  крестом  и   сейчас   же   чему-тоулыбнувшись, он твердо направился к своей страшной даме.     Дом ее он знал. Но если бы пришлось пойти на Большую улицу, потом черезплощадь и пр.,  то  было  бы  довольно  не  близко.  Наш  небольшой  городокчрезвычайно разбросан, и расстояния в нем бывают довольно большие.  При  томего ждал отец, может  быть  не  успел  еще  забыть  своего  приказания,  мограскапризиться, а потому надо было поспешить, чтобы  поспеть  туда  и  сюда.Вследствие всех этих  соображений,  он  и  решился  сократить  путь,  пройдязадами, а все эти ходы он знал в городке, как пять пальцев.  Задами  значилопочти без дорог, вдоль пустынных заборов, перелезая иногда даже через  чужиеплетни, минуя чужие дворы, где впрочем  всякий-то  его  знал  и  все  с  нимздоровались. Таким путем он мог выйти на Большую улицу вдвое  ближе.  Тут  водном месте ему пришлось проходить даже очень  близко  от  отцовского  дома,именно мимо соседского с  отцовским  сада,  принадлежавшего  одному  ветхомумаленькому, закривившемуся  домишке  в  четыре  окна.  Обладательница  этогодомишка была, как известно было  Алеше,  одна  городская  мещанка,  безногаястаруха, которая жила со своею дочерью, бывшею  цивилизованною  горничной  встолице, проживавшею еще недавно все по генеральским местам, а теперь уже  сгод, за болезнию старухи, прибывшею домой и щеголявшею в  шикарных  платьях.Эта старуха и дочка впали однако  в  страшную  бедность  и  даже  ходили  пососедству на кухню к Федору Павловичу за супом  и  хлебом  ежедневно.  МарфаИгнатьевна им отливала с охотой. Но дочка, приходя за супом,  платьев  своихни одного не продала, а одно из  них  было  даже  с  предлинным  хвостом.  Опоследнем обстоятельстве Алеша узнал,  и  уж  конечно  совсем  случайно,  отсвоего друга Ракитина, которому решительно все в их городишке было известно,и узнав позабыл разумеется тотчас. Но, поравнявшись теперь с садом  соседки,он вдруг  вспомнил  именно  про  этот  хвост,  быстро  поднял  понуренную  изадумавшуюся свою голову и... наткнулся вдруг на самую неожиданную встречу.     За плетнем в соседском саду, взмостясь на что-то, стоял, высунувшись погрудь, брат его Дмитрий Федорович и изо всех сил  делал  ему  руками  знаки,звал его и манил, видимо боясь не только крикнуть,  но  даже  сказать  вслухслово, чтобы не услышали. Алеша тотчас подбежал к плетню.     - Хорошо что ты сам оглянулся, а то я чуть  было  тебе  не  крикнул,  -радостно и торопливо  прошептал  ему  Дмитрий  Федорович.  -  Полезай  сюда!Быстро! Ах, как славно, что ты пришел. Я только что о тебе думал...     Алеша и сам был рад и недоумевал только, как перелезть  через  плетень.Но "Митя" богатырскою рукой подхватил его локоть и  помог  скачку.  Подобравподрясник, Алеша перескочил с ловкостью босоногого городского мальчишки.     - Ну, и гуляй, идем! - восторженным шепотом вырвалось у Мити.     - Куда же, - шептал и Алеша, озираясь во все  стороны  и  видя  себя  всовершенно пустом саду, в котором никого кроме их обоих  не  было.  Сад  былмаленький, но хозяйский домишко все-таки стоял от них не менее, как шагах  впятидесяти. - Да тут никого нет, чего же ты шепчешь?     - Чего шепчу? Ах, чорт возьми, - крикнул вдруг Дмитрий Федорович  самымполным голосом, - да чего же я шепчу? Ну, вот сам видишь,  как  может  выйтивдруг сумбур природы. Я  здесь  на  секрете  и  стерегу  секрет.  Объяснениевпредь, но понимая, что секрет, я вдруг и говорить стал  секретно,  и  шепчукак дурак, тогда как не надо. Идем! Вон куда! До тех пор  молчи.  Поцеловатьтебя хочу!     Слава высшему на свете,     Слава высшему во мне!..     Я это сейчас только пред тобой, сидя здесь, повторял...     Сад был величиной с десятину или немногим более, но  обсажен  деревьямилишь кругом, вдоль по всем  четырем  заборам,  -  яблонями,  кленом,  липой,березой. Средина сада была пустая, под лужайкой, на которой  накашивалось  влето несколько пудов  сена.  Сад  отдавался  хозяйкой  с  весны  в  наем  занесколько рублей. Были и гряды с малиной, крыжовником, смородиной. тоже  всеоколо заборов;  грядки  с  овощами  близ  самого  дома,  заведенные  впрочемнедавно. Дмитрий Федорович вел гостя в один самый отдаленный  от  дома  уголсада. Там вдруг, среди густо  стоявших  лип  и  старых  кустов  смородины  ибузины, калины и сирени,  открылось  что-то  в  роде  развалин  стариннейшейзеленой беседки, почерневшей и покривившейся с решетчатыми  стенками,  но  скрытым верхом, и в которой еще можно было укрыться от дождя. Беседка строенабыла бог весть когда, по преданию лет пятьдесят  назад,  каким-то  тогдашнимвладельцем   домика,   Александром   Карловичем    фон-Шмидтом,    отставнымподполковником. Но все уже истлело, пол сгнил,  все  половицы  шатались,  отдерева пахло сыростью. В беседке стоял деревянный  зеленый  стол,  врытый  вземлю, а кругом шли лавки, тоже зеленые, на которых еще можно  было  сидеть.Алеша сейчас же заметил восторженное состояние брата, но, войдя  в  беседку,увидал на столике полбутылки коньяку и рюмочку.     - Это коньяк! - захохотал Митя, - а ты уж смотришь: "опять пьянствует"?Не верь фантому.     Не верь толпе пустой и лживой,     Забудь сомнения свои... -     Не пьянствую я, а лишь "лакомствую", как говорит твой  свинья  Ракитин,который будет статским советником и все будет говорить "лакомствую". Садись.Я бы взял тeбя Алешка, и прижал к груди, да так чтобы раздавить, ибо на всемсвете... по-настоящему... по-на-сто-яще-му... (вникни! вникни!) люблю толькоодного тебя!     Он проговорил последнюю строчку в каком-то почти исступлении.     - Одного тебя, да еще одну, "подлую", в которую влюбился, да  с  тем  ипропал. Но влюбиться не значит любить. Влюбиться можно и ненавидя.  Запомни!Теперь пока весело говорю! Садись, вот здесь за стол, а  я  подле  сбоку,  ибуду смотреть на тебя, и все говорить. Ты будешь все молчать, а я  буду  всеговорить, потому что срок пришел. А впрочем, знаешь, я  рассудил,  что  надоговорить действительно тихо, потому что здесь...  здесь...  могут  открытьсясамые неожиданные уши. Все  объясню,  сказано:  продолжение  впредь.  Почемурвался к тебе, жаждал сейчас тебя, все эти дни, и сейчас? (Я здесь уже  пятьдней как бросил якорь.) Все эти дни?  Потому  что  тебе  одному  все  скажу,потому что нужно, потому что ты нужен, потому что  завтра  лечу  с  облаков,потому что завтра жизнь кончится и начнется. Испытывал ты, видал ты во  сне,как в яму с горы падают? Ну, так я теперь не во сне лечу. И не боюсь,  и  тыне бойся. То-есть боюсь, но мне сладко. То-есть не сладко, а  восторг...  Нуда чорт, все равно, что бы ни было. Сильный дух, слабый дух,  бабий  дух,  -что бы ни было! Восхвалим природу: видишь солнца сколько, небо-то как чисто,листья все зелены, совсем еще лето, час четвертый  пополудни,  тишина!  Кудашел?     - Шел к отцу, а сначала хотел зайти к Катерине Ивановне.     - К ней и к отцу! Ух! Совпадение! Да ведь я тебя для чего же и звал-то,для чего и желал, для чего  алкал  и  жаждал  всеми  изгибами  души  и  дажеребрами? Чтобы послать тебя именно к отцу от  меня,  а  потом  и  к  ней,  кКатерине Ивановне, да тем и покончить и с ней и с отцом. Послать  ангела.  Ямог бы послать всякого, но мне надо было послать ангела. И вот ты сам к  нейи к отцу.     - Неужто ты меня хотел послать?  -  с  болезненным  выражением  в  лицевырвалось у Алеши.     - Стой, ты это знал. И вижу, что ты все сразу  понял.  Но  молчи,  покамолчи. Не жалей и не плачь!     Дмитрий Федорович встал, задумался и приложил палец ко лбу:     - Она тебя сама позвала, она  тебе  письмо  написала,  или  что-нибудь,оттого ты к ней и пошел, а то разве бы ты пошел?     - Вот записка, - вынул ее из кармана Алеша. Митя быстро пробежал ее.     - И ты пошел по задам! О, боги! Благодарю вас,  что  направили  его  позадам и он попался ко мне, как золотая рыбка старому дурню рыбаку в  сказке.Слушай, Алеша, слушай, брат. Теперь я намерен уже  все  говорить.  Ибо  хотькому-нибудь надо же сказать. Ангелу в небе я уже сказал, но надо  сказать  иангелу на земле. Ты ангел  на  земле.  Ты  выслушаешь,  ты  рассудишь  и  тыпростишь... А мне того и надо, чтобы меня кто-нибудь высший простил. Слушай:если два существа вдруг отрываются от всего земного и летят  в  необычайное,или по крайней мере один из них, и пред тем, улетая или погибая, приходит  кдругому и говорит: сделай мне то и  то,  такое,  о  чем  никогда  никого  непросят, но о чем можно просить лишь на смертном одре, - то неужели же тот неисполнит... если друг, если брат?     - Я исполню, но скажи что такое, и скажи поскорей,- сказал Алеша.     - Поскорей... Гм. Не торопись, Алеша:  ты  торопишься  и  беспокоишься.Теперь спешить нечего. Теперь мир на новую улицу вышел. Эх Алеша, жаль,  чтоты до восторга не додумывался! А впрочем что ж я ему говорю?  Это  ты-то  недодумывался! Что ж я, балбесина, говорю:     "Будь, человек, благороден!"     Чей это стих?     Алеша решился ждать. Он понял, что все  дела  его  действительно  можетбыть теперь только здесь. Митя на минуту задумался, опершись локтем на  столи склонив голову на ладонь. Оба помолчали.     - Леша, - сказал Митя, - ты один не засмеешься! Я  хотел  бы  начать...мою исповедь... гимном к радости Шиллера. An die Freude! Но я по-немецки  незнаю, знаю только, что An die Freude. He думай тоже, что я с пьяну болтаю. Ясовсем не с пьяну. Коньяк есть  коньяк,  но  мне  нужно  две  бутылки,  чтобопьянеть, -             И Силен румянорожий        На споткнувшемся осле,а я и четверти бутылки не выпил и не Силен. Не Силен, а силен, потому чторешение навеки взял. Ты каламбур мне прости, ты многое мне сегодня долженпростить, не то что каламбур. Не беспокойся, я не размазываю, я дело говорюи к делу вмиг приду. Не стану жида из души тянуть. Постой как это...     Он поднял голову, задумался и вдруг восторженно начал:  "Робок,  наг  идик скрывался Троглодит в пещерах скал,  По  полям  номад  скитался  И  поляопустошал. Зверолов, с копьем,  стрелами,  Грозен  бегал  по  лесам...  Гореброшенным волнами К неприютным берегам!             "С Олимпийския вершины        Сходит мать-Церера вслед        Похищенной Прозерпины:        Дик лежит пред нею свет.        Ни угла, ни угощенья        Нет нигде богине там;        И нигде богопочтенья        Не свидетельствует храм.             "Плод полей и грозды сладки        Не блистают на пирах;        Лишь дымятся тел остатки        На кровавых алтарях.        И куда печальным оком        Там Церера ни глядит -        В унижении глубоком        Человека всюду зрит!"Рыдания вырвались вдруг из груди Мити. Он схватил Алешу за руку.     - Друг, друг, в унижении, в унижении и теперь. Страшно  много  человекуна земле терпеть, страшно много ему бед! Не думай, что я всего только хам  вофицерском чине, который пьет коньяк и развратничает. Я, брат, почти  толькооб этом и думаю, об этом униженном человеке, если только не вру. Дай бог мнетеперь не врать и себя не хвалить. Потому мыслю об этом человеке, что я  самтакой человек.        "Чтоб из низости душою        Мог подняться человек,        С древней матерью-землею        Он вступи в союз навек".Но только, вот в чем дело: как я вступлю в союз с землею навек? Я не целуюземлю, не взрезаю ей грудь; что ж мне мужиком сделаться альпастушком? Я иду и не знаю: в вонь ли я попал и позор или в свет и радость.Вот ведь где беда, ибо все на свете загадка! И когда мне случалосьпогружаться в самый, самый глубокий позор разврата (а мне только это ислучалось), то я всегда это стихотворение о Церере и о человеке читал.Исправляло оно меня? Никогда! Потому что я Карамазов. Потому что если ужполечу в бездну, то так-таки прямо, головой вниз и вверх пятами, и дажедоволен, что именно в унизительном таком положении падаю и считаю это длясебя красотой. И вот в самом- то этом позоре я вдруг начинаю гимн. Пусть япроклят, пусть я низок и подл, но пусть и я целую край той ризы, в которуюоблекается бог мой; пусть я иду в то же самое время вслед за чортом, но явсе-таки и "твой сын, господи, и люблю тебя, и ощущаю радость, без которойнельзя миру стоять и быть.        "Душу божьего творенья        Радость вечная поит,        Тайной силою броженья        Кубок жизни пламенит;        Травку выманила к свету,        В солнцы хаос развила        И в пространствах, звездочету        Неподвластных, разлила.             "У груди благой природы,        Все, что дышит, радость пьет;        Все созданья, все народы        За собой она влечет;        Нам друзей дала в несчастье,        Гроздий сок, венки Харит,        Насекомым - сладострастье...        Ангел - богу предстоит".Но  довольно стихов! Я пролил слезы, и ты дай мне поплакать. Пусть это будетглупость,  над  которою все будут смеяться, но ты нет. Вот и у тебя глазенкигорят.  Довольно  стихов.  Я  тебе  хочу сказать теперь о "насекомых", вот отех, которых бог одарил сладострастьем        "Насекомым сладострастье"!Я,  брат,  это самое насекомое и есть, и это обо мне специально и сказано. Имы  все  Карамазовы  такие  же,  и  в тебе, ангеле, это насекомое живет, и вкрови  твоей  бури  родит. Это - бури, потому что сладострастье буря, большебури!   Красота  -  это  страшная  и  ужасная  вещь!  Страшная,  потому  чтонеопределимая,  а  определить нельзя, потому что бог задал одни загадки. Тутберега   сходятся,  тут  все  противоречья  вместе  живут.  Я,  брат,  оченьнеобразован,  но  я  много  об этом думал. Страшно много тайн! Слишком многозагадок  угнетают  на земле человека. Разгадывай как знаешь и вылезай сух изводы.  Красота!  Перенести  я  притом не могу, что иной, высший даже сердцемчеловек  и  с  умом  высоким,  начинает  с идеала Мадонны, а кончает идеаломСодомским.  Еще  страшнее  кто  уже с идеалом Содомским в душе не отрицает иидеала  Мадонны, и горит от него сердце его, и воистину, воистину горит, каки  в  юные  беспорочные  годы.  Нет, широк человек, слишком даже широк, я бысузил.  Чорт знает, что такое даже, вот что! Что уму представляется позором,то  сердцу сплошь красотой. В Содоме ли красота? Верь. что в Содоме-то она исидит  для  огромного большинства людей, - знал ты эту тайну иль нет? Ужасното,  что красота есть не только страшная, но и таинственная вещь. Тут дьяволс  богом  борется,  а поле битвы - сердца людей. А впрочем что у кого болит,тот о том и говорит. Слушай, теперь к самому делу. 

IV. ИСПОВЕДЬ ГОРЯЧЕГО СЕРДЦА. В АНЕКДОТАХ.

       Я там кутил. Давеча отец говорил, что я по нескольку  тысяч  платил  заобольщение девиц. Это свинский фантом и никогда того не бывало, а что  было,то собственно на "это" денег не требовало. У меня  деньги  -  аксесуар,  жардуши, обстановка. Ныне  вот  она  моя  дама,  завтра  на  ее  месте  уличнаядевчоночка. И ту и другую веселю, деньги бросаю  пригоршнями,  музыка,  гам,цыганки. Коли надо, и ей даю, потому что берут, берут с азартом, в этом надопризнаться, и довольны, и  благодарны.  Барыньки  меня  любили,  не  все,  аслучалось,  случалось;  но  я  всегда  переулочки  любил,  глухие  и  темныезакоулочки, за площадью, - там приключения, там неожиданности, там самородкив грязи. Я, брат, аллегорически говорю. У нас в  городишке  таких  переулковвещественных не было, но нравственные были. Но если бы ты был то что  я,  тыпонял бы, что эти значат.  Любил  разврат,  любил  и  срам  разврата.  Любилжестокость: разве я не клоп, не злое насекомое?  Сказано  -  Карамазов!  Разпикник всем городом был, поехали на семи тройках; в темноте, зимой, в санях,стал я жать одну соседскую девичью ручку, и принудил к поцелуям эту девочку,дочку чиновника, бедную,  милую,  кроткую,  безответную.  Позволила,  многоепозволила в темноте.  Думала,  бедняжка,  что  я  завтра  за  ней  приеду  ипредложение сделаю (меня ведь главное за жениха ценили); а  я  с  ней  послетого ни слова, пять месяцев ни полслова. Видел, как следили за мной из  углазалы, когда бывало танцуют (а у нас то и дело что танцуют), ее глазки, виделкак горели огоньком - огоньком  кроткого  негодования.  Забавляла  эта  игратолько мое сладострастие насекомого, которое я  в  себе  кормил.  Чрез  пятьмесяцев она за чиновника вышла и уехала... сердясь  и  все  еще  любя  можетбыть. Теперь они счастливо  живут.  Заметь,  что  я  никому  не  сказал,  неославил; я хоть и низок желаниями и низость люблю, но  я  не  бесчестен.  Тыкраснеешь, у тебя глаза сверкнули. Довольно с тебя этой грязи. И все это ещетолько так, цветочки польдекоковские, хотя жестокое насекомое уже росло, ужеразрасталось в душе. Тут, брат, целый  альбом  воспоминаний.  Пусть  им  богмиленьким здоровья пошлет. Я, разрывая, любил не  ссориться.  И  никогда  невыдавал, никогда ни одну не ославил. Но довольно. Неужели ты  думал,  что  ятебя для этой  только  дряни  зазвал  сюда?  Нет,  я  тебе  любопытнее  вещьрасскажу; но не удивляйся, что не стыжусь тебя, а как будто даже и рад.     - Это ты оттого, что я покраснел, - вдруг заметил  Алеша.  -  Я  не  оттвоих речей покраснел и не за твои дела, а за то, что я то же  самое  что  иты.     - Ты-то? Ну хватил немного далеко.     - Нет, недалеко, - с жаром проговорил Алеша. (Видимо  эта  мысль  давноуже в нем была.) - Все одни и те же ступеньки.  Я  на  самой  низшей,  а  тывверху, где-нибудь на тринадцатой. Я так смотрю на это дело, но это все однои то же, совершенно однородное. Кто ступил  на  нижнюю  ступеньку,  тот  всеравно непременно вступит и на верхнюю.     - Стало быть, совсем не вступать?     - Кому можно - совсем не вступать.     - А тебе - можно?     - Кажется, нет.     - Молчи, Алеша, молчи, милый, хочется мне ручку твою  поцеловать,  так,из умиления. Эта шельма Грушенька  знаток  в  человеках,  она  мне  говорилаоднажды, что она когда-нибудь тебя съест... Молчу, молчу!  Из  мерзостей,  споля, загаженного мухами, перейдем на мою трагедию, тоже на поле, загаженноемухами, то-есть всякою низостью. Дело-то ведь в том, что старикашка  хоть  исоврал об обольщении невинностей, но в сущности, в трагедии  моей,  это  такведь и было, хотя раз только было, да и то не  состоялось.  Старик,  которыйменя же корил небылицей, этой-то штуки и  не  знает:  я  никому  никогда  нерассказывал, тебе первому сейчас расскажу, конечно, Ивана исключая, Иван всезнает. Раньше тебя давно знает. Но Иван - могила.     - Иван - могила?     - Да.     Алеша слушал чрезвычайно внимательно.     - Я ведь в этом баталионе, в линейном, хоть и прапорщиком  состоял,  новсе равно как бы под надзором,  в  роде  как  ссыльный  какой.  А  городишкопринимал меня страшно хорошо. Денег я бросал много, верили, что я богат, я исам тому верил. А впрочем чем-то и другим я им должно быть  угодил.  Хоть  иголовами покивали, а право любили. Мой подполковник, старик уже, не  взлюбилменя вдруг. Придирался ко мне; да рука у меня была, к тому же весь город  заменя стоял, придраться нельзя было  очень-то.  Виноват  был  я  и  сам,  самнарочно почтения не отдавал надлежащего. Гордился. У этого старого  упрямца,недурного очень человека и  добродушнейшего  хлебосола,  были  когда-то  двежены, обе померли. Одна, первая, была из каких-то  простых  и  оставила  емудочь, тоже простую. Была уже при мне девою лет двадцати  четырех  и  жила  сотцом вместе  с  теткой,  сестрой  покойной  матери.  Тетка  -  бессловеснаяпростота, а племянница,  старшая  дочь  подполковника,  -  бойкая  простота.Люблю, вспоминая, хорошее слово сказать: никогда-то, голубчик, я  прелестнеехарактера женского не знал, как этой девицы, Агафьей звали ее,  -  представьсебе, Агафьей Ивановной. Да и недурна она вовсе  была,  в  русском  вкусе  -высокая,  дебелая,  полнотелая,  с  глазами  прекрасными,   лицо,   положим,грубоватое. Не выходила замуж, хотя двое сватались, отказала и веселости  нетеряла. Сошелся я с ней - не этаким образом, нет, тут  было  чисто,  а  так,по-дружески.  Я  ведь  часто  с  женщинами  сходился  совершенно  безгрешно,по-дружески. Болтаю с ней такие откровенные  вещи,  что  ух!  а  она  толькосмеется. Многие женщины откровенности любят, заметь себе, а она  к  тому  жебыла девушка, что очень меня веселило. И вот еще что: никак бы  ее  барышнейнельзя было назвать. Жили они у отца с теткой, как-то  добровольно  принижаясебя, со всем другим обществом не равняясь. Ее все любили и нуждались в ней,потому что портниха была знатная: был талант, денег за услуги не  требовала,делала  из  любезности,  но  когда  дарили  -   не   отказывалась   принять.Подполковник же, тот - куда! Подполковник был одно из самых  первых  лиц  понашему месту. Жил широко, принимал весь город, ужины, танцы. Когда я приехали в баталион поступил, заговорили во всем городишке, что вскоре  пожалует  кнам, из столицы, вторая дочь  подполковника,  раскрасавица  из  красавиц,  атеперь  только  что  де  вышла  из  аристократического   столичного   одногоинститута. Эта вторая дочь - вот эта самая Катерина Ивановна и есть,  и  ужеот второй жены подполковника. А вторая эта  жена,  уже  покойница,  была  иззнатного, какого-то большого  генеральского  дома,  хотя  впрочем,  как  мнедостоверно известно денег подполковнику тоже  никаких  не  принесла.  Значитбыла с родней, да и только, разве там какие надежды, а в наличности  ничего.И однако,  когда  приехала  институтка  (погостить,  а  не  навсегда),  весьгородишко  у  нас  точно  обновился,  самые  знатные  наши   дамы,   -   двепревосходительные, одна полковница, да и все, все за ними, тотчас же принялиучастие, расхватали ее,  веселить  начали,  царица  балов,  пикников,  живыекартины состряпали в пользу каких-то гувернанток. Я молчу, я  кучу,  я  однуштуку именно тогда удрал такую, что весь город  тогда  загалдел.  Вижу,  онаменя раз обмерила взглядом, у батарейного командира это было, да я тогда  неподошел: пренебрегаю, дескать, знакомиться. Подошел я к  ней  уже  несколькоспустя, тоже  на  вечере,  заговорил,  еле  поглядела,  презрительные  губкисложила, а, думаю, подожди, отмщу! Бурбон я  был  ужаснейший  в  большинстветогдашних  случаев,  и  сам  это  чувствовал.  Главное  то  чувствовал,  что"Катенька" не то чтобы невинная институтка  такая,  а  особа  с  характером,гордая и в самом деле добродетельная, а пуще всего с умом и образованием,  ау меня ни того, ни другого. Ты думаешь,  я  предложение  хотел  сделать?  Нимало, просто отмстить хотел за то, что я такой молодец, а она не  чувствует.А пока кутеж и погром. Меня  наконец  подполковник  на  три  дня  под  арестпосадил. Вот к этому-то времени как раз отец мне шесть тысяч прислал,  послетого как я послал ему форменное отречение от всех и вся, то-есть мы  дескать"в расчете" и требовать больше ничего не буду. Не понимал я тогда ничего; я,брат, до самого сюда приезда, и даже до самых последних теперешних  дней,  идаже может быть до сегодня, не понимал ничего об этих  всех  наших  с  отцомденежных пререканиях. Но это к чорту, это потом. А тогда, получив эти шесть,узнал я вдруг заведомо по одному письмецу от приятеля про одну любопытнейшуювещь для себя, именно, что подполковником нашим недовольны, что  подозреваютего не в порядке, одним словом, что враги его готовят ему закуску. И  впрямьприехал начальник дивизии и распек на чем свет стоит. Затем  немного  спустявелено в отставку подать. Я тебе рассказывать не буду, как это все  вышло  вподробности,  были  у  него  враги  действительно,  только  вдруг  в  городечрезмерное охлаждение к нему и ко всей фамилии, все вдруг  точно  отхлынули.Вот и вышла тогда первая моя штука: встречаю я Агафью  Ивановну,  с  которойвсегда дружбу хранил, и говорю: "А ведь у папаши казенных-то  денег  четырехтысяч пятисот рублей нет". "Что вы это,  почему  говорите?  Недавно  генералбыл, все налицо были"... "Тогда были, а теперь нет". Испугалась ужасно:  "непугайте пожалуста, от кого вы слышали?" "Не беспокойтесь, говорю, никому  нескажу, а вы знаете, что я на сей счет могила, а вот что хотел я  вам  толькона сей счет тоже в, виде, так-сказать, "всякого случая" присовокупить: когдапотребуют у папаши четыре-то тысячки пятьсот, а у него не окажется, так  чемпод суд-то, а потом в солдаты на старости лет угодить,  пришлите  мне  тогдалучше вашу институтку секретно, мне как раз деньги выслали, я  ей  четыре-тотысячки пожалуй и отвалю и  в  святости  секрет  сохраню".  "Ах,  какой  вы,говорит, подлец! (так и сказала), - какой вы злой, говорит, подлец!  Да  каквы смеете!" Ушла в негодовании страшном, а я ей вслед еще раз  крикнул,  чтосекрет сохранен будет свято и нерушимо. Эти обе бабы, то-есть Агафья и теткаее, скажу вперед, оказались во всей этой истории чистыми ангелами, а  сеструэту, гордячку, Катю, воистину обожали, принижали себя пред  нею,  горничнымиее были... Только Агафья эту штуку,  то-есть  разговор-то  наш  ей  тогда  ипередай. Я это потом все как пять  пальцев  узнал.  Не  скрыла,  ну,  а  мнеразумеется того было и надо.     Вдруг приезжает  новый  майор  принимать  баталион.  Принимает.  Старыйподполковник вдруг заболевает, двинуться не может, двое  суток  дома  сидит,суммы казенной не сдает. Доктор  наш  Кравченко  уверял,  что  действительноболен был. Только я вот что досконально знал по секрету и  даже  давно:  чтосумма, когда отсмотрит ее начальство, каждый раз после того, и это уже  годачетыре сряду, исчезала на время. Ссужал ее  подполковник  вернейшему  одномучеловеку, купцу нашему, старому вдовцу. Трифонову, бородачу в золотых очках.Тот съездит на ярмарку, сделает какой  надо  ему  там  оборот  и  возвращаеттотчас подполковнику деньги в целости, а с тем  вместе  привозит  с  ярмаркигостинцу, а с гостинцами и процентики. Только в этот раз (я тогда узнал  всеэто совершенно случайно от подростка, слюнявого сынишки Трифонова, сына  егои наследника, развратнейшего мальчишки какого свет производил), в этот  раз,говорю, Трифонов, возвратясь с ярмарки, ничего  не  возвратил.  Подполковникбросился к нему: "Никогда я от вас ничего не получал, да и получать не мог",- вот ответ. Ну, так и сидит наш  подполковник  дома,  голову  себе  обвязалполотенцем, ему они все три льду к темени  прикладывают;  вдруг  вестовой  скнигой и с приказом: "Сдать казенную сумму, тотчас же, немедленно, через двачаса". Он расписался, я эту подпись в книге потом видел,  -  встал,  сказал,что одеваться в мундир идет, прибежал  в  свою  спальню,  взял  двуствольноеохотничье свое ружье, зарядил, вкатил солдатскую пулю, снял  с  правой  ногисапог, ружье упер  в  грудь,  а  ногой  стал  курок  искать.  А  Агафья  ужеподозревала,  мои  тогдашние  слова  запомнила,  подкралась   и   во   времяподсмотрела: ворвалась, бросилась на него сзади,  обняла,  ружье  выстрелиловверх в потолок; никого не ранило; вбежали остальные, схватили  его,  отнялиружье, за руки держат... Все это я потом узнал до черты. Сидел я тогда дома,были сумерки, и  только  что  хотел  выходить,  оделся,  причесался,  платокнадушил, фуражку взял, как вдруг отворяется дверь и - предо мною, у меня  наквартире, Катерина Ивановна.     Бывают же странности: никто-то не заметил тогда на улице,  как  она  комне прошла, так что в городе так это и кануло. Я же нанимал квартиру у  двухчиновниц, древнейших старух, они  мне  и  прислуживали,  бабы  почтительные,слушались меня во всем, и,  по  моему  приказу,  замолчали  потом  обе,  какчугунные тумбы. Конечно, я все тотчас понял. Она вошла  и  прямо  глядит  наменя, темные глаза смотрят решительно, дерзко даже, но в губах и около  губ,вижу, есть нерешительность.     - Мне сестра сказала, что вы дадите четыре тысячи пятьсот рублей,  еслия приду за ними... к вам сама. Я пришла... дайте деньги!.. -  не  выдержала,задохлась, испугалась, голос  пресекся,  а  концы  губ  и  линии  около  губзадрожали. - Алешка, слушаешь или спишь?     - Митя, я знаю, что ты всю правду скажешь, - произнес в волнении Алеша.     - Ее самую и скажу. Если всю правду, то вот как было, себя  не  пощажу.Первая мысль была - Карамазовская. Раз, брат, меня фаланга  укусила,  я  двенедели от нее в жару пролежал; ну так вот и теперь вдруг за  сердце,  слышу,укусила фаланга, злое-то насекомое, понимаешь? Обмерил я ее глазом. Видел тыее? Ведь красавица. Да не тем она красива тогда была. Красива была она тем вту минуту, что она благородная,  а  я  подлец,  что  она  в  величии  своеговеликодушия и жертвы своей за отца, а  я  клоп.  И  вот  от  меня,  клопа  иподлеца, она вся зависит, вся, вся кругом и с душой и с телом.  Очерчена.  Ятебе прямо скажу: эта мысль, мысль фаланги, до такой степени  захватила  мнесердце, что оно чуть не истекло от одного томления. Казалось бы и борьбы  немогло уже быть никакой: именно бы поступить как клопу, как злому  тарантулу,безо всякого  сожаления...  Пересекло  у  меня  дух  даже.  Слушай:  ведь  яразумеется завтра же приехал бы руки просить, чтобы все  это  благороднейшимтак-сказать образом завершить и чтобы никто, стало быть, этого не знал и  немог бы знать. Потому что ведь я человек хоть и низких желаний, но честный. Ивот вдруг мне тогда в ту  же  секунду  кто-то  и  шепни  на  ухо:  "Да  ведьзавтра-то этакая, как приедешь с предложением руки, и не выйдет  к  тебе,  авелит кучеру со двора тебя вытолкать. Ославляй, дескать, по всему городу, небоюсь тебя!" Взглянул я на девицу, не соврал мой голос: так конечно, так онои будет. Меня выгонят в шею, по теперешнему лицу уже судить можно.  Закипелаво мне злость, захотелось подлейшую, поросячью, купеческую штучку  выкинуть:поглядеть это на нее с насмешкой,  и  тут  же,  пока  стоит  пред  тобой,  иогорошить ее с интонацией, с какою только купчик умеет сказать:     - Это четыре-то тысячи! Да я пошутил-с, что вы это? Слишком легковерно,сударыня, сосчитали. Сотенки две я пожалуй,  с  моим  даже  удовольствием  иохотою, а четыре тысячи это деньги не  такие,  барышня,  чтоб  их  на  такоелегкомыслие кидать. Обеспокоить себя напрасно изволили.     Видишь, я бы конечно все потерял, она бы убежала, но зато  инфернально,мстительно вышло бы, всего остального стоило бы. Выл бы потом всю  жизнь  отраскаяния, но только чтобы теперь эту штучку отмочить!  Веришь  ли,  никогдаэтого у меня ни с какой не бывало, ни с  единою  женщиной,  чтобы  в  этакуюминуту я на нее глядел с ненавистью, - и вот крест кладу: я  на  эту  гляделтогда секунды три или пять со страшною ненавистью, - с тою самою ненавистью,от которой до любви, до безумнейшей любви - один волосок! Я подошел к  окну,приложил лоб к мерзлому стеклу и помню, что мне лоб обожгло льдом как огнем.Долго не задержал, не беспокойся, обернулся, подошел к столу, отворил ящик идостал пятитысячный пятипроцентный безыменный билет (в лексиконе французскомлежал у меня). Затем молча ей показал, сложил, отдал, сам отворил ей дверь всени,   и,   отступя   шаг,   поклонился   ей   в   пояс    почтительнейшим,проникновеннейшим  поклоном,  верь  тому!  Она  вся  вздрогнула,  посмотрелапристально секунду, страшно побледнела, ну как скатерть, и  вдруг,  тоже  нислова не говоря, не с порывом, а мягко так, глубоко, тихо, склонилась вся  ипрямо мне в ноги - лбом до земли, не по-институтски, по-русски!  Вскочила  ипобежала. Когда она выбежала, я был при шпаге; я вынул  шпагу  и  хотел-былотут же заколоть себя, для  чего  -  не  знаю,  глупость  была  бы  страшная,конечно, но должно быть от восторга. Понимаешь ли ты, что от иного  восторгаможно убить себя; но я не закололся, а только поцеловал шпагу  и  вложил  ееопять в ножны, - о чем впрочем мог бы тебе и не упоминать. И даже.  кажется,я сейчас-то, рассказывая обо всех борьбах,  немножко  размазал,  чтобы  себяпохвалить. Но пусть, пусть так и будет  и  чорт  дери  всех  шпионов  сердцачеловеческого! Вот весь мой этот  бывший  "случай"  с  Катериной  Ивановной.Теперь, значит, брат Иван о нем знает, да ты - и только!     Дмитрий Федорович встал, в волнении шагнул шаг и другой, вынул  платок,обтер со лба пот, затем сел опять, но не на то место, где прежде сидел, а надругое, на скамью напротив, у другой стены, так что Алеша должен был  совсемк нему повернуться. 

V. ИСПОВЕДЬ ГОРЯЧЕГО СЕРДЦА. "ВВЕРХ ПЯТАМИ".

       - Теперь, - сказал Алеша, - я первую половину этого дела знаю.     - Первую половину ты понимаешь: это драма, и произошла она там.  Втораяже половина есть трагедия и произойдет она здесь.     - Изо второй половины я до сих пор ничего не понимаю, - сказал Алеша.     - А я-то? Я-то разве понимаю?     - Постой, Дмитрий, тут есть одно главное  слово.  Скажи  мне:  ведь  тыжених, жених и теперь?     - Женихом я стал не сейчас,  а  всего  три  месяца  лишь  спустя  послетогдашнего-то. На другой же день, как это тогда случилось,  я  сказал  себе,что случай исчерпан и кончен, продолжения не будет.  Придти  с  предложениемруки казалось мне низостью. С своей стороны и она все шесть недель потом каку нас в городе прожила - ни словечком о себе знать не  дала.  Кроме  одного,вправду, случая: на другой день после ее посещения  прошмыгнула  ко  мне  ихгорничная,  и,  ни  слова  не  говоря,  пакет  передала.  На  пакете  адрес:такому-то. Вскрываю - сдача с билета в 5.000. Надо было всего четыре  тысячипятьсот, да на продаже пятитысячного билета потеря рублей в  двести  слишкомпроизошла. Прислала мне всего двести шестьдесят, кажется, рубликов, не помнюхорошенько, и только одни деньги, - ни записки, ни словечка, ни  объяснения.Я в пакете искал знака какого-нибудь карандашом - н-ничего! Что ж, я закутилпока на мои остальные рубли, так что  и  новый  майор  мне  выговор  наконецпринужден был сделать. Ну, а подполковник казенную сумму сдал - благополучнои всем на удивленье, потому  что  никто  уже  у  него  денег  в  целости  непредполагал. Сдал, да и  захворал,  слег,  лежал  недели  три,  затем  вдругразмягчение в  мозгу  произошло  и  в  пять  дней  скончался.  Похоронили  своинскими почестями, еще не  успел  отставку  получить.  Катерина  Ивановна,сестра и тетка, только что похоронив отца,  дней  чрез  десять  двинулись  вМоскву. И вот пред отъездом только, в самый тот день, когда уехали (я их  невидал и  не  провожал),  получаю  крошечный  пакетик,  синенький,  кружевнаябумажка, а на ней одна только строчка карандашом: "Я вам напишу, ждите. К.".Вот и все.     Поясняю тебе теперь в двух словах. В Москве у  них  дела  обернулись  сбыстротою молнии и с неожиданностью  арабских  сказок.  Эта  генеральша,  ееглавная родственница, вдруг разом лишается своих двух  ближайших  наследниц,своих двух ближайших племянниц - обе на одной и той же  неделе  помирают  отоспы. Потрясенная старуха Кате обрадовалась как родной  дочери,  как  звездеспасения, накинулась на нее, переделала тотчас завещание в ее пользу, но этов будущем, а пока теперь, прямо в руки, - восемьдесят тысяч,  вот  тебе  молприданое, делай с ним что хочешь. Истерическая женщина, я ее в Москве  потомнаблюдал. Ну вот вдруг я тогда и получаю  по  почте  четыре  тысячи  пятьсотрублей, разумеется, недоумеваю и удивлен как бессловесный.  Три  дня  спустяприходит и обещанное письмо. Оно и теперь у меня, оно всегда со мной и  умруя с ним, - хочешь покажу? Непременно прочти: Предлагается  в  невесты,  самасебя предлагает, "люблю, дескать, безумно, пусть вы меня  не  любите  -  всеравно, будьте только моим мужем. Не пугайтесь - ни в  чем  вас  стеснять  небуду, буду ваша мебель, буду тот ковер, по которому вы ходите... Хочу любитьвас вечно, хочу спасти вас  от  самого  себя",..  Алеша,  я  недостоин  дажепересказывать  эти  строки  моими  подлыми  словами  и  моим  подлым  тоном,всегдашним моим подлым тоном, от которого  я  никогда  не  мог  исправиться!Пронзило это письмо меня до сегодня, и разве мне  теперь  легко,  разве  мнесегодня легко? Тогда я тотчас же ей  написал  ответ  (я  никак  не  мог  самприехать в Москву). Слезами писал его; одного стыжусь вечно:  упомянул,  чтоона теперь богатая и с приданым, а я  только  нищий  бурбон,  -  про  деньгиупомянул! Я бы должен был это перенести, да  с  пера  сорвалось.  Тогда  же,тотчас написал в Москву Ивану и все ему объяснил в письме по возможности,  вшесть листов письмо было, и послал Ивана к ней.  Что  ты  смотришь,  что  тыглядишь на меня? Ну да, Иван влюбился в нее, влюблен и теперь, я это знаю, яглупость сделал по-вашему, по-светскому, но может быть вот  эта-то  глупостьодна теперь и спасет нас всех! Ух! Разве ты не видишь, как она его почитает,как она его уважает? Разве она может, сравнив нас обоих, любить  такого  какя, да еще после всего того, что здесь произошло?     - А я уверен, что она любит такого как ты, а не такого как он.     - Она свою добродетель любит, а не меня, - невольно,  но  почти  злобновырвалось вдруг у Дмитрия Федоровича. Он засмеялся, но через  секунду  глазаего сверкнули, он весь покраснел и с силой ударил кулаком по столу.     - Клянусь, Алеша, - воскликнул он со страшным  и  искренним  гневом  насебя, - верь - не верь, но вот как бог свят, и  что  Христос  есть  господь,клянусь, что, я хоть и усмехнулся сейчас ее высшим чувствам, но знаю, что  яв миллион раз ничтожнее душой, чем она,  и  что  эти  лучшие  чувства  ее  -искренни, как у небесного ангела! В том и трагедия, что я знаю это  наверно.Что в том, что человек капельку декламирует? Разве я не декламирую?  А  ведьискренен же я, искренен. Что же касается Ивана, то  ведь  я  же  понимаю,  скаким проклятием должен он смотреть теперь на природу,  да  еще  при  его-тоуме! Кому, чему отдано предпочтение? Отдано извергу, который  и  здесь,  ужеженихом будучи, и когда на него все глядели, удержать  свои  дебоширства  немог, - я это при невесте-то, при невесте-то! И вот такой как я предпочтен, аон отвергается. Но для чего же? А для  того,  что  девица  из  благодарностижизнь и судьбу свою изнасиловать хочет! Нелепость! Я  Ивану  в  этом  смысленичего и никогда не говорил, Иван разумеется мне тоже  об  этом  никогда  ниполслова, ни малейшего намека; но судьба свершится  и  достойный  станет  наместо, а недостойный скроется в переулок навеки, - в грязный свой  переулок,в возлюбленный и свойственный ему переулок, и там, в грязи и вони,  погибнетдобровольно  и  с  наслаждением.  Заврался  я  что-то,  слова  у  меня   всеизносились, точно наобум ставлю, но так как я определил, так  тому  и  быть.Потону в переулке, а она выйдет за Ивана.     - Брат, постой, - с чрезвычайным беспокойством опять прервал  Алеша,  -ведь тут все-таки одно дело ты мне до сих пор не разъяснил: ведь  ты  жених,ведь ты все-таки жених? Как же ты хочешь  порвать,  если  она,  невеста,  нехочет?     - Я жених, формальный и благословленный, произошло  все  в  Москве,  помоем  приезде,  с  парадом,  с  образами,  и  в  лучшем   виде.   Генеральшаблагословила и - веришь ли,  поздравила  даже  Катю:  ты  выбрала,  говорит,хорошо, я вижу его насквозь. И  веришь  ли,  Ивана  она  не  взлюбила  и  непоздравила. В Москве же я много и с  Катей  переговорил,  я  ей  всего  себярасписал, благородно, в точности, в искренности. Все выслушала:        "Было милое смущенье,        Были нежные слова"...Ну, слова-то были и гордые. Она вынудила у меня тогда великое обещаниеисправиться. Я дал обещание. И вот...     - Что же?     - И вот я тебя кликнул и перетащил сюда сегодня, сегодняшнего числа,  -запомни! - с тем, чтобы послать тебя, и опять-таки сегодня  же,  к  КатеринеИвановне, и...     - Что?     - Сказать ей, что я больше к ней не  приду  никогда,  приказал  дескатькланяться.     - Да разве это возможно?     - Да я потому-то тебя и посылаю вместо себя, что это невозможно,  а  токак же я сам-то ей это скажу?     - Да куда же ты пойдешь?     - В переулок.     - Так это к Грушеньке! - горестно воскликнул Алеша, всплеснув руками. -Да неужто же Ракитин в самом деле правду сказал? А я думал,  что  ты  толькотак к ней походил и кончил.     - Это жениху-то ходить?  Да  разве  это  возможно,  да  еще  при  такойневесте, и на глазах у людей? Ведь честь-то у меня есть небось. Только что ястал ходить к Грушеньке, так тотчас же и перестал  быть  женихом  и  честнымчеловеком, ведь это я понимаю же. Что ты  смотришь?  Я,  видишь  ли,  спервавсего пошел ее бить. Я узнал и знаю теперь достоверно,  что  Грушеньке  этойбыл этим штабс-капитаном, отцовским поверенным,  вексель  на  меня  передан,чтобы взыскала, чтоб я унялся и  кончил.  Испугать  хотели.  Я  Грушеньку  идвинулся бить. Видал я ее и прежде мельком. Она  не  поражает.  Про  старикакупца знал, который теперь вдобавок и болен, расслаблен  лежит,  но  ей  кушвсе-таки оставит знатный. Знал тоже, что деньгу нажить любит,  наживает,  назлые проценты дает, пройдоха, шельма, без жалости. Пошел я бить ее, да у нейи остался. Грянула гроза, ударила чума, заразился и заражен доселе, и  знаю,что уж все кончено, что ничего другого  и  никогда  не  будет.  Цикл  временсовершен. Вот мое дело. А тогда вдруг  как  нарочно  у  меня  в  кармане,  унищего, очутились три тысячи. Мы отсюда с ней в Мокрое,  это  двадцать  пятьотсюда верст, цыган туда  добыл,  цыганок,  шампанского,  всех  мужиков  тамшампанским перепоил, всех баб и девок, двинул тысячами. Через три  дня  гол,но сокол. Ты думал достиг чего сокол-то? Даже издали не показала.  Я  говорютебе: изгиб. У Грушеньки, шельмы, есть такой один изгиб тела, он и на  ножкеу ней отразился, даже в пальчике-мизинчике на левой ножке отозвался. Видел ицеловал, но и только - клянусь!  Говорит:  "хочешь,  выйду  замуж,  ведь  тынищий. Скажи, что бить не будешь и позволишь все мне делать, что  я  захочу,тогда может и выйду", - смеется. И теперь смеется!     Дмитрий Федорович почти с какою-то яростью поднялся с места,  он  вдругстал как пьяный. Глаза его вдруг налились кровью.     - И ты в самом деле хочешь на ней жениться?     - Коль захочет, так тотчас же, а не захочет, и так останусь; у  нее  надворе буду дворником. Ты... ты, Алеша... - остановился он вдруг пред ним  и,схватив его за плечи, стал вдруг с силою трясти его:  -  да  знаешь  ли  ты,невинный ты мальчик, что все это бред, немыслимый бред,  ибо  тут  трагедия!Узнай же, Алексей, что я могу быть низким человеком, со страстями низкими  ипогибшими,  но  вором,  карманным  вором,  воришкой  по  передним,   ДмитрийКарамазов не может быть никогда. Ну так узнай же теперь, что  я  воришка,  явор по карманам и по передним! Как раз пред тем как я Грушеньку пошел  бить,призывает меня в то самое утро Катерина Ивановна, и в ужасном секрете, чтобыпокамест никто не знал (для чего не знаю, видно так ей было  нужно),  проситменя съездить в губернский город и там по почте послать  три  тысячи  АгафьеИвановне, в Москву, потому в город, чтобы здесь и не знали. Вот  с  этими-тотремя тысячами в кармане я и очутился тогда у Грушеньки, на них и  в  Мокроесъездили. Потом я сделал вид, что слетал в город, но расписки почтовой ей непредставил, сказал, что послал, расписку принесу, и  до  сих  пор  не  несу,забыл-с. Теперь, как ты думаешь,  вот  ты  сегодня  пойдешь  и  ей  скажешь:"приказали вам кланяться", а она тебе: "А деньги?" Ты еще мог бы сказать ей:"это низкий сладострастник, и с неудержимыми чувствами подлое  существо.  Онтогда не послал ваши деньги, а растратил, потому что удержаться не  мог  какнизкое животное, но все-таки ты мог бы прибавить: зато он не вор,  вот  вашитри тысячи, посылает обратно, пошлите сами  Агафье  Ивановне,  а  сам  велелкланяться. А теперь вдруг она: "а где деньги?"     - Митя, ты несчастен, да! Но все же не столько, сколько ты  думаешь,  -не убивай себя отчаянием, не убивай!     - А что ты думаешь, застрелюсь, как не достану  трех  тысяч  отдать?  Втом-то и дело, что не застрелюсь. Не в силах теперь,  потом  может  быть,  атеперь я к Грушеньке пойду... Пропадай мое сало!     - А у ней?     - Буду мужем ее, в супруги удостоюсь, а коль придет любовник,  выйду  вдругую комнату.  У  ее  приятелей  буду  калоши  грязные  обчищать,  самоварраздувать, на посылках бегать...     - Катерина Ивановна все поймет, - торжественно проговорил вдруг  Алеша,- поймет всю глубину во всем этом горе и примирится. У нее высший ум, потомучто нельзя быть несчастнее тебя, она увидит сама.     - Не помирится она со всем, - осклабился Митя. - Тут, брат, есть нечто,с чем нельзя никакой женщине примириться. А знаешь что всего лучше сделать?     - Что?     - Три тысячи ей отдать.     - Где же взять-то? Слушай, у меня  есть  две  тысячи,  Иван  даст  тожетысячу, вот и три, возьми и отдай.     - А когда они прибудут, твои три тысячи? Ты  еще  и  несовершеннолетнийвдобавок, а надо непременно, непременно, чтобы ты сегодня уже ей откланялся,с деньгами или без денег, потому что я дальше тянуть не могу, дело на  такойточке стало. Завтра уже поздно, поздно. Я тебя к отцу пошлю.     - К отцу?     - Да. к отцу прежде нее. У него три тысячи и спроси.     - Да ведь он, Митя, не даст.     - Еще бы дал, знаю,  что  не  даст.  Знаешь  ты,  Алексей,  что  значитотчаяние?     - Знаю.     - Слушай: юридически он мне ничего не должен. Все я у него выбрал, все,я это знаю. Но ведь нравственно-то должен он мне. так иль не так? Ведь он  сматериных двадцати восьми тысяч пошел и сто тысяч нажил. Пусть он  мне  дасттолько три тысячи из  двадцати  восьми,  только  три,  и  душу  мою  из  адаизвлечет, и зачтется это ему за многие грехи! Я же на этих трех тысячах, воттебе великое слово, - покончу, и не услышит он ничего обо мне более вовсе. Впоследний раз случай ему даю быть отцом. Скажи ему, что  сам  бог  ему  этотслучай посылает.     - Митя, он ни за что не даст.     - Знаю, что не даст, в совершенстве знаю. А теперь особенно. Мало того,я вот что еще знаю: теперь, на-днях только, всего только может  быть  вчера,он в первый раз узнал серьезно  (подчеркни  серьезно),  что  Грушенька-то  всамом деле может быть не шутит и за меня замуж захочет  прыгнуть.  Знает  онэтот характер, знает эту кошку. Ну так неужто уж он мне в добавок  и  деньгидаст, чтоб этакому случаю способствовать,  тогда  как  сам  он  от  нее  безпамяти? Но и этого еще мало, я еще больше тебе могу привесть: я знаю, что  унего уж дней пять  как  вынуты  три  тысячи  рублей,  разменены  в  сотенныекредитки и упакованы в большой пакет, под пятью печатями, а  сверху  красноютесемочкой накрест перевязаны. Видишь,  как  подробно  знаю!  На  пакете  женадписано: "Ангелу моему Грушеньке, коли захочет придти", сам  нацарапал,  втишине и в тайне, и никто-то не знает, что у него деньги лежат, кроме  лакеяСмердякова, в честность которого он верит как  в  себя  самого.  Вот  он  ужтретий аль четвертый день Грушеньку ждет, надеется, что придет  за  пакетом,дал он ей знать, а та знать дала, что "может-де и приду". Так ведь если  онапридет к старику, разве я могу тогда  жениться  на  ней?  Понимаешь  теперь,зачем значит я здесь на секрете сижу и что именно сторожу?     - Ее?     - Ее. У этих шлюх, здешних хозяек, нанимает каморку Фома. Фома из нашихмест, наш бывший солдат. Он у  них  прислуживает,  ночью  сторожит,  а  днемтетеревей ходит стрелять, да тем и живет. Я у него тут и засел;  ни  ему  нихозяйкам секрет неизвестен, то-есть что я здесь сторожу.     - Один Смердяков знает?     - Он один. Он мне и знать даст, коль та к старику придет.     - Это он тебе про пакет рассказал?     - Он. Величайший секрет. Даже Иван не знает ни о деньгах, ни о  чем.  Астарик Ивана в Чермашню посылает на два, на три дня  прокатиться:  объявилсяпокупщик на рощу срубить ее за восемь тысяч, вот и упрашивает старик  Ивана:"помоги, дескать, съезди сам" денька на два, на три, значит. Это  он  хочет,чтобы Грушенька без него пришла.     - Стало быть он и сегодня ждет Грушеньку?     - Нет, сегодня она не  придет,  есть  приметы.  Наверно  не  придет!  -крикнул вдруг Митя. - Так и  Смердяков  полагает.  Отец  теперь  пьянствует,сидит за столом с братом Иваном. Сходи,  Алексей,  спроси  у  него  эти  тритысячи...     - Митя, милый, что с тобой! - воскликнул Алеша,  вскакивая  с  места  ивсматриваясь в исступленного Дмитрия Федоровича. Одно  мгновение  он  думал,что тот помешался.     - Что ты? Я не помешан в уме, - пристально и даже  как-то  торжественносмотря, произнес Дмитрий Федорович. - Не бось, я тебя посылаю к отцу и знаю,что говорю: я чуду верю.     - Чуду?     - Чуду промысла божьего. Богу известно мое сердце,  он  видит  все  моеотчаяние. Он всю эту картину видит. Неужели он попустит  совершиться  ужасу?Алеша, я чуду верю, иди!     - Я пойду. Скажи, ты здесь будешь ждать?     - Буду, понимаю, что не скоро, что нельзя этак придти и прямо  бух!  Онтеперь пьян. Буду ждать и три часа, и четыре, и пять, и шесть,  и  семь,  нотолько знай, что сегодня, хотя бы даже в  полночь,  ты  явишься  к  КатеринеИвановне, с деньгами или без денег, и скажешь: велел вам кланяться. Я именнохочу, чтобы ты этот стих сказал: "велел дескать кланяться".     - Митя! а вдруг Грушенька придет сегодня... не сегодня, так завтра, альпослезавтра?     - Грушенька? Подсмотрю, ворвусь и помешаю...     - А если...     - А коль если, так убью. Так не переживу.     - Кого убьешь?     - Старика. Ее не убью.     - Брат, что ты говоришь!     - Я ведь не знаю, не знаю... Может быть не убью, а может  убью.  Боюсь,что ненавистен он вдруг мне станет своим лицом в ту самую минуту. Ненавижу яего кадык, его нос, его глаза,  его  бесстыжую  насмешку.  Личное  омерзениечувствую. Вот этого боюсь. Вот и не удержусь...     - Я пойду, Митя. Я верю, что бог устроит, как  знает  лучше,  чтобы  небыло ужаса.     - А я буду сидеть и чуда ждать. Но если не свершится, то...     Алеша задумчивый направился к отцу. 

VI. СМЕРДЯКОВ.

       Он и вправду застал еще отца за столом.  Стол  же  был  по  всегдашнемуобыкновению накрыт в зале, хотя в доме находилась и настоящая столовая.  Этазала была самая большая в доме  комната,  с  какою-то  старинною  претензиеймеблированная.  Мебель  была   древнейшая,   белая,   с   красною,   ветхою,полушелковою обивкой. В простенках  между  окон  вставлены  были  зеркала  ввычурных рамах старинной резьбы, тоже белых с  золотом.  На  стенах,  обитыхбелыми бумажными и во многих местах уже треснувшими обоями, красовались  двабольшие портрета, - одного  какого-то  князя,  лет  тридцать  назад  бывшегогенерал-губернатором местного края, и  какого-то  архиерея  давно  уже  тожепочившего. В переднем углу помещалось несколько икон, пред которыми на  ночьзажигалась лампадка... не столько из благоговения, сколько для  того,  чтобыкомната на ночь была освещена. Федор Павлович ложился по ночам очень поздно,часа в три, в четыре утра, а до тех пор все  бывало  ходит  по  комнате  илисидит в креслах и думает. Такую привычку сделал. Ночевал он  нередко  совсемодин в доме, отсылая слуг во флигель, но большею частью с ним  оставался  поночам слуга Смердяков, спавший в передней на  залавке.  Когда  вошел  Алеша,весь обед был уже покончен, но подано было варенье и  кофе.  Федор  Павловичлюбил после обеда сладости с коньячком. Иван Федорович находился тут  же  застолом и тоже кушал кофе. Слуги Григорий  и  Смердяков  стояли  у  стола.  Игоспода, и слуги были в видимом и необыкновенно веселом  одушевлении.  ФедорПавлович громко хохотал и смеялся; Алеша еще из сеней услышал его визгливый,столь знакомый ему прежде смех, и тотчас же заключил, по звукам  смеха,  чтоотец еще далеко не пьян, а пока лишь всего благодушествует.     - Вот и  он,  вот  и  он!  -  завопил  Федор  Павлович,  вдруг  страшнообрадовавшись Алеше. - Присоединяйся к  нам,  садись,  кофейку,  -  постный,ведь, постный, да горячий, да славный! Коньячку не приглашаю, ты постник,  ахочешь, хочешь? Нет, я лучше тебе ликерцу дам, знатный! - Смердяков, сходи вшкаф, на второй полке направо, вот ключи, живей!     Алеша стал было от ликера отказываться.     - Все равно подадут не для тебя, так для нас, - сиял Федор Павлович.  -Да постой, ты обедал аль нет?     - Обедал, - сказал Алеша, съевший, по правде, всего только ломоть хлебаи выпивший стакан квасу на игуменской кухне. - Вот я кофе горячего  выпью  сохотой.     - Милый! Молодец! Он кофейку выпьет. Не подогреть ли? Да нет, и  теперькипит. Кофе знатный, Смердяковский. На кофе, да на кулебяки Смердяков у меняартист, да на уху еще, правда. Когда-нибудь  на  уху  приходи,  заранее  дайзнать... Да постой, постой, ведь я  тебе  давеча  совсем  велел  сегодня  жепереселиться с тюфяком и подушками? Тюфяк-то притащил? хе-хе-хе!..     - Нет, не принес, - усмехнулся и Алеша.     - А, испугался, испугался-таки давеча, испугался? Ах ты, голубчик, да яль тебя обидеть могу. Слушай, Иван, не могу я видеть, как он этак смотрит  вглаза и смеется, не могу. Утроба у меня вся начинает на него смеяться, люблюего! Алешка, дай я тебе благословение  родительское  дам.  Алеша  встал,  ноФедор Павлович успел одуматься.     - Нет, нет, я только теперь перекрещу тебя, вот так, садись. Ну, теперьтебе удовольствие будет, и именно на твою тему. Насмеешься. У нас  Валаамоваослица заговорила, да как говорит-то, как говорит!     Валаамовою ослицей оказался лакей Смердяков. Человек еще молодой, всеголет двадцати четырех, он был страшно нелюдим и молчалив. Не то чтобы дик иличего-нибудь стыдился, нет, характером он был напротив надменен и  как  будтовсех презирал. Но вот и нельзя миновать, чтобы не сказать о  нем  хотя  двухслов, и именно теперь. Воспитали его Марфа Игнатьевна и Григорий Васильевич,но мальчик рос "безо всякой благодарности", как выражался  о  нем  Григорий,мальчиком диким и смотря на свет из угла. В детстве он  очень  любил  вешатькошек и потом хоронить их с церемонией. Он надевал для этого  простыню,  чтосоставляло в роде как бы ризы, и пел и махал чем-нибудь над мертвою  кошкой,как будто кадил. Все это потихоньку, в величайшей тайне. Григорий поймал егооднажды на этом упражнении и больно  наказал  розгой.  Тот  ушел  в  угол  икосился оттуда с неделю. "Не любит он нас с  тобой,  этот  изверг",  говорилГригорий Марфе Игнатьевне,  "да  и  никого  не  любит.  Ты  разве  человек",обращался он вдруг прямо к Смердякову,  -  "ты  не  человек,  ты  из  банноймокроты завелся, вот  ты  кто"...  Смердяков,  как  оказалось  впоследствии,никогда не мог простить ему этих слов. Григорий выучил его грамоте и,  когдаминуло ему лет двенадцать, стал учить священной истории. Но  дело  кончилосьтотчас же ничем. Как-то однажды, всего  только  на  втором  иль  на  третьемуроке, мальчик вдруг усмехнулся.     - Чего ты? - спросил Григорий, грозно выглядывая на него из-под очков.     - Ничего-с. Свет создал господь бог в первый день,  а  солнце,  луну  извезды на четвертый день. Откуда же свет-то сиял в первый день?     Григорий остолбенел. Мальчик насмешливо глядел на учителя. Даже было вовзгляде его что-то высокомерное.  Григорий  не  выдержал.  "А  вот  откуда!"крикнул он и неистово ударил ученика по щеке.  Мальчик  вынес  пощечину,  невозразив ни слова, но забился опять  в  угол  на  несколько  дней.  Как  разслучилось так, что через неделю у него объявилась падучая болезнь  в  первыйраз в жизни, не покидавшая его потом во всю  жизнь.  Узнав  об  этом,  ФедорПавлович как будто вдруг изменил на мальчика свой взгляд. Прежде  он  как-торавнодушно глядел на него, хотя никогда не бранил и  встречая  всегда  давалкопеечку.  В  благодушном  настроении  иногда  посылал  со  стола  мальчишкечего-нибудь сладенького. Но тут, узнав о  болезни,  решительно  стал  о  немзаботиться, пригласил доктора, стал было лечить, но оказалось, что  вылечитьневозможно. Средним числом припадки приходили по разу в месяц,  и  в  разныесроки. Припадки тоже  бывали  разной  силы,  -  иные  легкие,  другие  оченьжестокие. Федор Павлович запретил наистрожайше Григорию наказывать мальчишкутелесно и стал пускать его к себе на верх. Учить его чему бы то ни было тожепока запретил. Но раз, когда мальчику было уже лет пятнадцать, заметил ФедорПавлович, что тот бродит около шкафа с книгами, и сквозь  стекло  читает  ихназвания. У Федора Павловича водилось книг довольно, томов сотня слишком, ноникто никогда не видал его самого за книгой. Он тотчас же  передал  ключ  отшкафа Смердякову: "Ну и читай, будешь библиотекарем, чем по  двору  шляться,садись да читай. Вот прочти эту", и  Федор  Павлович  вынул  ему  Вечера  нахуторе близ Диканьки.     Малый прочел, но остался недоволен, ни  разу  не  усмехнулся,  напротивкончил нахмурившись.     - Что ж? Не смешно? - спросил Федор Павлович. Смердяков молчал.     - Отвечай, дурак.     - Про неправду все написано, - ухмыляясь прошамкал Смердяков.     - Ну и убирайся к чорту, лакейская ты душа.  Стой,  вот  тебе  ВсеобщаяИстория Смарагдова, тут уж все правда, читай.     Но Смердяков не прочел  и  десяти  страниц  из  Смарагдова,  показалосьскучно. Так и закрылся опять шкаф с книгами. В  скорости  Марфа  и  Григорийдоложили Федору Павловичу, что в Смердякове  мало-по-малу  проявилась  вдругужасная какая-то брезгливость: сидит за супом, возьмет ложку и  ищет-ищет  всупе, нагибается, высматривает, почерпнет ложку и подымет на свет.     - Таракан, что ли? - спросит бывало Григорий.     - Муха, может, - заметит Марфа.     Чистоплотный юноша никогда не отвечал, но и с хлебом, и с мясом,  и  совсеми кушаньями оказалось то же самое: подымет  бывало  кусок  на  вилке  насвет, рассматривает точно в микроскоп, долго бывало  решается  и  наконец-торешится в рот отправить. "Вишь барченок какой объявился", бормотал  на  негоглядя Григорий. Федор Павлович, услышав о новом качестве  Смердякова,  решилнемедленно, что быть ему поваром, и отдал его в ученье в Москву. В ученьи онпробыл несколько лет и воротился сильно переменившись лицом. Он вдруг как-тонеобычайно  постарел,  совсем  даже  несоразмерно  с  возрастом   сморщился,пожелтел, стал походить на скопца. Нравственно же  воротился  почти  тем  жесамым как и до отъезда в Москву: все так же был нелюдим и ни в чьем обществене ощущал ни малейшей надобности. Он и в Москве, как передавали  потом,  всемолчал; сама же Москва его как-то чрезвычайно мало заинтересовала,  так  чтоон узнал в ней разве кое-что, на все остальное и внимания  не  обратил.  Былдаже раз в театре, но молча и с неудовольствием воротился. Зато прибыл к намиз Москвы в хорошем платье,  в  чистом  сюртуке  и  белье,  очень  тщательновычищал сам щеткой свое платье неизменно по два раза в день, а  сапоги  своиопойковые, щегольские, ужасно любил чистить особенною английскою ваксой  такчтоб они сверкали как  зеркало.  Поваром  он  оказался  превосходным.  ФедорПавлович положил ему жалованье, и это жалованье Смердяков употреблял чуть нев целости на платье, на помаду, на духи и проч. Но женский пол он,  кажется,так  же  презирал,  как  и  мужской,  держал  себя  с  ним  степенно,  почтинедоступно. Федор Павлович стал поглядывать на него  и  с  некоторой  другойточки зрения. Дело в том, что припадки его падучей болезни усилились, и в тедни кушанье готовилось уже Марфой Игнатьевной,  что  было  Федору  Павловичувовсе не на руку.     - С чего у тебя припадки-то чаще? - косился он иногда на нового повара,всматриваясь в его лицо. -  Хоть  бы  ты  женился  на  какой-нибудь,  хочешьженю?..     Но Смердяков на эти  речи  только  бледнел  от  досады,  но  ничего  неотвечал. Федор Павлович отходил, махнув рукой. Главное, в честности  его  онбыл уверен и это раз навсегда, в том, что он не возьмет ничего и не украдет.Раз случилось, что Федор Павлович, пьяненький, обронил на собственном  дворев грязи, три радужные бумажки, которые только что получил и хватился  их  надругой только день: только что бросился искать по карманам, а радужные вдругуже лежат у него все три на столе. Откуда?  Смердяков  поднял  и  еще  вчерапринес. "Ну, брат, я таких как ты не видывал", отрезал тогда Федор  Павловичи подарил ему десять рублей. Надо прибавить, что не только в  честности  егоон был уверен, но почему-то даже и любил его, хотя малый и  на  него  гляделтак же косо, как и на других, и все молчал. Редко бывало заговорит. Если  быв то время кому-нибудь вздумалось спросить, глядя на него: чем  этот  пареньинтересуется и что всего чаще у него на уме, то  право  невозможно  было  бырешить это, на него глядя. А между тем он иногда в  доме  же,  аль  хоть  надворе или на улице случалось останавливался,  задумывался  и  стоял  так  подесятку даже минут. Физиономист, вглядевшись в него, сказал бы, что  тут  нидумы, ни мысли нет. а так какое-то созерцание. У  живописца  Крамского  естьодна замечательная картина, под названием Созерцатель: изображен лес  зимой,и  в  лесу,  на  дороге,  в  оборванном   кафтанишке   и   лаптишках   стоитодин-одинешенек, в глубочайшем уединении забредший мужиченко, стоит и как бызадумался, но он не думает, а что-то "созерцает". Если б  его  толкнуть,  онвздрогнул бы и посмотрел на вас точно проснувшись,  но  ничего  не  понимая.Правда, сейчас бы и очнулся, а спросили бы его, о чем он это стоял и  думал,то наверно бы ничего не припомнил, но зато  наверно  бы  затаил  в  себе  товпечатление, под которым находился во время своего  созерцания.  Впечатленияже эти ему дороги, и он наверно их копит, неприметно и даже не  сознавая,  -для чего и зачем, конечно, тоже не знает: может вдруг,  накопив  впечатленийза многие годы, бросит все и уйдет в Иерусалим  скитаться  и  спасаться,  а,может, и село родное вдруг спалит, а может  быть  случится  и  то  и  другоевместе. Созерцателей в народе довольно. Вот одним из таких созерцателей  былнаверно и Смердяков, и наверно тоже  копил  впечатления  свои  с  жадностью,почти сам еще не зная зачем. 

VII. КОНТРОВЕРЗА.

       Но Валаамова ослица вдруг заговорила. Тема случилась странная: Григорийпоутру, забирая в лавке у купца Лукьянова товар, услышал от  него  об  одномрусском солдате, что тот, где-то далеко на границе, у азиятов, попав к ним вплен и будучи принуждаем ими под страхом мучительной  и  немедленной  смертиотказаться от христианства и перейти в ислам, не согласился  изменить  своейвере и принял муки, дал содрать с себя кожу и умер, славя и хваля Христа,  -о каковом подвиге и было напечатано как раз в полученной в тот день  газете.Об этом вот и заговорил за столом Григорий. Федор Павлович любил  и  прежде,каждый раз после стола, за дессертом, посмеяться и поговорить хотя бы даже сГригорием. В этот же раз был в легком и приятно раскидывающемся  настроении.Попивая коньячок и выслушав сообщенное  известие,  он  заметил,  что  такогосолдата следовало бы произвести сейчас  же  во  святые  и  снятую  кожу  егопрепроводить в какой-нибудь  монастырь:  "То-то  народу  повалит  и  денег".Григорий поморщился, видя, что Федор Павлович нисколько не  умилился,  а  повсегдашней привычке  своей  начинает  кощунствовать.  Как  вдруг  Смердяков,стоявший у двери, усмехнулся. Смердяков весьма  часто  и  прежде  допускалсястоять у стола, то-есть под конец обеда. С самого же прибытия  в  наш  городИвана Федоровича стал являться к обеду почти каждый раз.     - Ты чего? - спросил Федор Павлович,  мигом  заметив  усмешку  и  понявконечно, что относится она к Григорию.     - А я насчет того-с, - заговорил вдруг громко и неожиданно Смердяков, -что если этого похвального солдата подвиг был и очень велик-с,  то  никакогоопять-таки по-моему не было бы греха и в том, если б и отказаться  при  этойслучайности от Христова примерно имени и от  собственного  крещения  своего,чтобы спасти тем самым свою жизнь для добрых дел,  коими  в  течение  лет  иискупить малодушие.     - Это как же не будет греха? Врешь, за это тебя прямо в ад  и  там  какбаранину поджаривать станут, - подхватил Федор Павлович.     И вот тут-то и вошел Алеша.  Федор  Павлович,  как  мы  видели,  ужаснообрадовался Алеше.     - На твою тему, на твою тему! - радостно  хихикал  он,  усаживая  Алешуслушать.     - Насчет баранины это не так-с, да и ничего там за это не будет-с, да ине должно быть такого,  если  по  всей  справедливости,  -  солидно  заметилСмердяков.     - Как так по всей справедливости, - крикнул еще веселей Федор Павлович,подталкивая коленом Алешу.     - Подлец он, вот он кто! - вырвалось вдруг у Григория. Гневно посмотрелон Смердякову прямо в глаза.     - Насчет подлеца  повремените-с,  Григорий  Васильевич,  -  спокойно  исдержанно отразил Смердяков, - а лучше рассудите сами, что  раз  я  попал  кмучителям рода христианского  в  плен  и  требуют  они  от  меня  имя  божиепроклясть и от святого крещения своего отказаться, то я вполне уполномочен втом собственным рассудком, ибо никакого тут и греха не будет.     - Да ты уж это говорил, ты  не  расписывай,  а  докажи!-  кричал  ФедорПавлович.     - Бульйонщик! - прошептал Григорий презрительно.     - Насчет бульйонщика тоже повремените-с, а не ругаясь  рассудите  сами,Григорий  Васильевич.  Ибо  едва  только  я  скажу  мучителям:  "Нет,  я  нехристианин и истинного бога моего проклинаю", как тотчас же я  самым  высшимбожьим судом немедленно и специально становлюсь анафема проклят и от  церквисвятой отлучен совершенно как бы иноязычником, так даже, что в тот же миг-с,- не то что как только произнесу, а только что помыслю произнести,  так  чтодаже самой четверти секунды тут не пройдет-с, как я отлучен, -  так  или  нетак, Григорий Васильевич?     Он с видимым удовольствием обращался к Григорию, отвечая в сущности  наодни лишь вопросы Федора Павловича и очень хорошо понимая  это,  но  нарочноделая вид, что вопросы эти как будто задает ему Григорий.     - Иван! - крикнул вдруг Федор Павлович, - нагнись ко мне к самому  уху.Это он для тебя все это устроил, хочет, чтобы ты его похвалил. Ты похвали.     Иван Федорович  выслушал  совершенно  серьезно  восторженное  сообщениепапаши.     - Стой, Смердяков, помолчи на время, - крикнул опять Федор Павлович:  -Иван, опять ко мне к самому  уху  нагнись.  Иван  Федорович  вновь  с  самымсерьезнейшим видом нагнулся.     - Люблю тебя так же как и Алешку. Ты не думай, что  я  тебя  не  люблю.Коньячку?     - Дайте. "Однако сам-то ты порядочно нагрузился",  пристально  погляделна  отца  Иван  Федорович.  Смердякова  же  он   наблюдал   с   чрезвычайнымлюбопытством,     - Анафема ты проклят и теперь, - разразился вдруг Григорий, - и как  жеты после того, подлец, рассуждать смеешь, если...     - Не бранись, Григорий, не бранись! - прервал Федор Павлович.     - Вы переждите, Григорий Васильевич, хотя бы самое даже малое  время-с,и прослушайте дальше, потому что я всего  не  окончил.  Потому  в  самое  товремя, как я богом стану немедленно проклят-с, в  самый,  тот  самый  высшиймомент-с, я уже стал все равно, как бы иноязычником, и крещение мое  с  меняснимается и ни во что вменяется, - так ли хоть это-с?     - Заключай, брат, скорей,  заключай,  -  поторопил  Федор  Павлович,  снаслаждением хлебнув из рюмки.     - А коли я уж не христианин, то значит я и не солгал  мучителям,  когдаони спрашивали: "Христианин я или не христианин", ибо я уже был самим  богомсовлечен моего христианства, по причине одного лишь  замысла  и  прежде  чемдаже слово успел мое молвить мучителям. А коли я уже разжалован, то каким жеманером и по какой справедливости станут спрашивать с меня на том свете, какс христианина, за то, что я отрекся Христа, тогда как я за помышление толькоодно, еще до отречения, был уже  крещения  моего  совлечен?  Коли  я  уж  нехристианин, значит я и не могу от Христа отрекнуться, ибо не от  чего  тогдамне и отрекаться будет.  С  татарина  поганого  кто  же  станет  спрашивать,Григорий Васильевич, хотя бы и в небесах  за  то,  что  он  не  христианиномродился и кто же станет его за это наказывать, рассуждая, что с одного  воладвух шкур не дерут. Да и сам  бог  вседержитель  с  татарина  если  и  будетспрашивать, когда тот помрет, полагаю каким-нибудь  самым  малым  наказанием(так как нельзя же совсем не наказать его), рассудив, что ведь не повинен жеон в том, если от поганых родителей поганым на свет произошел. Не  может  жегосподь бог насильно взять татарина и  говорить  про  него,  что  и  он  былхристианином? Ведь значило бы тогда, что господь вседержитель  скажет  сущуюнеправду. А разве может господь вседержитель неба и земли  произнести  ложь,хотя бы в одном только каком-нибудь слове-с?     Григорий остолбенел и смотрел на оратора, выпучив глаза. Он хоть  и  непонимал хорошо, что говорят, но что-то из всей этой дребедени вдруг понял, иостановился с видом человека,  вдруг  стукнувшегося  лбом  об  стену.  ФедорПавлович допил рюмку и залился визгливым смехом.     - Алешка, Алешка,  каково!  Ах  ты  казуист!  Это  он  был  у  иезуитовгде-нибудь, Иван. Ах ты иезуит смердящий; да кто же тебя научил?  Но  толькоты врешь, казуист, врешь, врешь и врешь. Не плачь, Григорий, мы его  сею  жеминутой разобьем в дым и прах. Ты мне вот что скажи, ослица: пусть  ты  предмучителями прав, но ведь ты сам-то в себе все же отрекся от веры своей и самже говоришь, что в тот же час был анафема проклят, а коли  раз  уж  анафема,так тебя за эту анафему по головке  в  аду  не  погладят.  Об  этом  ты  какполагаешь, иезуит ты мой прекрасный?     - Это сумления нет-с, что сам в себе я отрекся, а все же никакого и тутспециально греха не  было-с,  а  коли  был  грешок,  то  самый  обыкновенныйвесьма-с.     - Как так обыкновенный весьма-с!     - Врешь, пр-р-роклятый, - прошипел Григорий,     - Рассудите сами, Григорий Васильевич, -  ровно  и  степенно,  сознаваяпобеду, но  как  бы  и  великодушничая  с  разбитым  противником,  продолжалСмердяков, - рассудите сами, Григорий Васильевич: ведь сказано же в писании,что коли имеете веру хотя бы на самое малое даже зерно и при том скажете сейгоре, чтобы съехала в море, то и съедет ни мало  не  медля,  по  первому  жевашему приказанию. Что же, Григорий Васильевич,  коли  я  неверующий,  а  выстоль верующий, что меня беспрерывно  даже  ругаете,  то  попробуйте  сами-ссказать сей горе, чтобы не то чтобы  в  море  (потому  что  до  моря  отсюдадалеко-с), но даже хоть в речку нашу вонючую съехала, вот что у нас за садомтечет, то и увидите сами в тот же момент, что  ничего  не  съедет-с,  а  всеостанется в прежнем порядке и целости, сколько бы вы  ни  кричали-с.  А  этоозначает, что и вы не веруете, Григорий Васильевич,  надлежащим  манером,  алишь других за то всячески ругаете. Опять-таки и то взямши, что никто в нашевремя, не только вы-с, но и решительно никто, начиная с самых  даже  высокихлиц до самого последнего мужика-с, не сможет спихнуть  горы  в  море,  кромеразве какого-нибудь одного человека на всей земле, много двух, да и то можетгде-нибудь там в пустыне египетской в секрете спасаются, так  что  их  и  ненайдешь вовсе, - то коли так-с, коли все остальные  выходят  неверующие,  тонеужели же  всех  сих  остальных,  то-есть  население  всей  земли-с,  кромекаких-нибудь тех двух пустынников, проклянет господь и при милосердии своем,столь известном, никому из них не простит? А потому и  я  уповаю,  что,  разусомнившись, буду прощен, когда раскаяния слезы пролью.     - Стой! - завизжал Федор Павлович в апофеозе восторга:  -  так  двух-тотаких, что горы могут сдвигать, ты все-таки полагаешь, что есть  они?  Иван,заруби черту, запиши: весь русский человек тут сказался!     - Вы совершенно верно заметили, что это народная  в  вере  черта,  -  содобрительною улыбкой согласился Иван Федорович.     - Соглашаешься! Значит, так, коли  уж  ты  соглашаешься!  Алешка,  ведьправда? Ведь совершенно русская вера такая?     - Нет, у Смердякова  совсем  не  русская  вера,  -  серьезно  и  твердопроговорил Алеша.     - Я не про веру его, я про эту черту, про этих  двух  пустынников,  проэту одну только черточку: ведь это же по-русски, по-русски?     - Да, черта эта совсем русская, - улыбнулся Алеша.     - Червонца стоит твое слово, ослица, и пришлю тебе его сегодня же, но востальном ты все-таки врешь, врешь и врешь: знай, дурак, что здесь мы все отлегкомыслия лишь не веруем, потому что нам некогда: во-первых, дела одолели,а во-вторых, времени бог мало дал, всего во дню  определил  только  двадцатьчетыре часа, так что некогда и выспаться, не только покаяться. А  ты-то  тампред мучителями отрекся, когда больше не о чем и думать-то было тебе  как  овере и когда именно надо было  веру  свою  показать!  Так  ведь  это,  брат,составляет, я думаю?     - Составляет-то оно составляет, но рассудите сами, Григорий Васильевич,что ведь тем более и облегчает, что составляет. Ведь коли бы я тогда веровалв самую во истину, как веровать надлежит, то  тогда  действительно  было  быгрешно, если бы муки за свою веру не принял  и  в  поганую  Магометову  веруперешел. Но ведь до мук и не дошло бы тогда-с, потому стоило бы мне в тот жемиг сказать сей горе: двинься и подави мучителя, то она бы двинулась и в тотже миг его придавила как таракана, и пошел бы я  как  ни  в  чем  не  бывалопрочь, воспевая и славя бога. А коли я именно в тот же самый момент это  всеи испробовал и нарочно уже кричал сей горе: подави сих мучителей,  а  та  недавила, то как же скажите, я бы в то время не  усомнился,  да  еще  в  такойстрашный час смертного, великого страха? И без того уж  знаю,  что  царствиянебесного в полноте не достигну (ибо не двинулась же по  слову  моему  гора,значит не очень-то вере моей там верят, и не очень уж большая  награда  меняна том свете ждет), для чего же я еще сверх того и безо  всякой  уже  пользыкожу с себя дам содрать? Ибо если бы даже кожу мою уже до  половины  содралисо спины, то и тогда по слову моему или крику не двинулась бы сия гора. Да вэтакую минуту не только что сумление может найти, но даже от страха и самогорассудка решиться можно, так что и рассуждать-то будет совсем невозможно.  Астало быть чем я тут выйду особенно виноват, если, не видя ни  там,  ни  тутсвоей выгоды, ни награды, хоть кожу-то  по  крайней  мере  свою  сберегу?  Апотому на милость господню весьма уповая, питаюсь  надеждой,  что  и  совсемпрощен буду-с... 

VIII. ЗА КОНЬЯЧКОМ.

       Спор кончился, но странное дело, столь развеселившийся  Федор  Павловичпод конец вдруг нахмурился. Нахмурился и хлопнул коньячку, и  это  уже  быласовсем лишняя рюмка.     - А убирайтесь  вы,  иезуиты,  вон,  -  крикнул  он  на  слуг.-  Пошел,Смердяков.  Сегодня  обещанный  червонец  пришлю,  а  ты  пошел.  Не  плачь,Григорий, ступай к Марфе, она утешит, спать уложит. Не  дают  канальи  послеобеда в тишине посидеть, - досадливо отрезал он вдруг, когда  тотчас  же  поприказу его удалились слуги. - Смердяков за обедом теперь  каждый  раз  сюдалезет, это ты ему столь любопытен, чем ты его так заласкал?  -  прибавил  онИвану Федоровичу.     - Ровно ничем, - ответил тот, - уважать меня вздумал; это лакей и  хам.Передовое мясо, впрочем, когда срок наступит.     - Передовое?     - Будут другие и получше, но будут и такие. Сперва будут  такие,  а  заними получше.     - А когда срок наступит?     - Загорится ракета, да и не догорит может быть. Народ этих бульйонщиковпока не очень-то любит и слушать.     - То-то, брат, вот этакая Валаамова ослица думает, думает,  да  и  чортзнает про себя там до чего додумается.     - Мыслей накопит, - усмехнулся Иван.     - Видишь, я вот знаю, что он и меня терпеть не может, равно как и всех,и тебя точно так же, хотя тебе и кажется, что  он  тебя  "уважать  вздумал".Алешку подавно, Алешку он презирает. Да не украдет он, вот что, не  сплетникон, молчит, из дому copy не вынесет, кулебяки славно печет, да к тому же  ковсему и чорт с ним по правде-то, так стоит ли об нем говорить?     - Конечно, не стоит.     - А что до того, что он там про  себя  надумает,  то  русского  мужика,вообще говоря, надо пороть. Я это всегда утверждал. Мужик наш мошенник,  егожалеть не стоит, и хорошо еще, что дерут его  иной  раз  и  теперь.  Русскаяземля крепка березой. Истребят леса, пропадет  земля  русская.  Я  за  умныхлюдей стою. Мужиков мы драть перестали, с  большого  ума,  а  те  сами  себяпороть продолжают. И хорошо делают.  В  ту  же  меру  мерится,  в  ту  же  ивозмерится, или как это там... Одним словом, возмерится. А Россия  свинство.Друг мой, если бы ты знал, как я ненавижу Россию... то-есть не Россию, а всеэти пороки... а пожалуй, что и Россию. Tout cela c'est  de  la  cochonnerie.Знаешь, что люблю? Я люблю остроумие.     - Вы опять рюмку выпили. Довольно бы вам.     - Подожди, я еще одну, и еще одну, а там и  покончу.  Нет,  постой,  тыменя перебил. В Мокром я проездом спрашиваю старика, а он мне:  "Мы  оченно,говорит, любим пуще всего девок по  приговору  пороть,  и  пороть  даем  всепарням. После эту же, которую ноне порол, завтра парень в невесты берет, такчто оно самим девкам, говорит, у нас повадно". Каковы маркизы де-Сады, а?  Акак хочешь, оно остроумно. Съездить  бы  и  нам  поглядеть,  а?  Алешка,  тыпокраснел? Не стыдись, детка. Жаль, что давеча я у игумена за обед не сел дамонахам про мокрых девок не рассказал. Алешка,  не  сердись,  что  я  твоегоигумена давеча разобидел.  Меня,  брат,  зло  берет.  Ведь  коли  бог  есть.существует, - ну конечно я тогда виноват и отвечу, а коли нет его вовсе  то,так ли их еще надо, твоих отцов-то? Ведь с них мало  тогда  головы  срезать,потому что они развитие задерживают. Веришь ты, Иван, что это  меня  в  моихчувствах терзает. Нет, ты не веришь, потому  я  вижу  по  твоим  глазам.  Тыверишь людям, что я всего только шут. Алеша, веришь, что я не  всего  толькошут?     - Верю, что не всего только шут.     - И верю, что веришь, и искренно говоришь. Искренно смотришь и искренноговоришь.  А  Иван  нет.  Иван  высокомерен...  А  все-таки  я  бы  с  твоиммонастырьком покончил. Взять бы всю эту мистику да  разом  по  всей  русскойземле и упразднить, чтоб окончательно всех дураков обрезонить. А серебра-то,золота сколько бы на монетный двор поступило!     - Да зачем упразднять, - сказал Иван.     - А чтоб истина скорей воссияла, вот зачем.     - Да ведь коль эта истина воссияет, так вас же первого сначала ограбят,а потом... упразднят.     - Ба! А ведь пожалуй ты прав. Ах я  ослица,  -  вскинулся  вдруг  ФедорПавлович, слегка ударив себя по лбу. - Ну, так пусть стоит твой  монастырек,Алешка, коли так. А  мы  умные  люди  будем  в  тепле  сидеть  да  коньячкомпользоваться. Знаешь ли, Иван, что это самим богом  должно  быть  непременнонарочно так устроено? Иван, говори: есть бог или нет? Стой: наверно  говори,серьезно говори! Чего опять смеешься?     - Смеюсь  я  тому,  как  вы  сами  давеча  остроумно  заметили  о  вереСмердякова в существование двух старцев, которые могут горы сдвигать.     - Так разве теперь похоже?     - Очень.     - Ну так значит и я русский человек, и у меня русская  черта,  и  тебя,философа, можно тоже на своей черте поймать в этом же роде. Хочешь,  поймаю.Побьемся об заклад, что завтра же поймаю. А все-таки говори:  есть  бог  илинет? Только серьезно! Мне надо теперь серьезно.     - Нет, нету бога.     - Алешка, есть бог?     - Есть бог.     - Иван, а бессмертие есть, ну  там  какое-нибудь,  ну  хоть  маленькое,малюсенькое?     - Нет и бессмертия.     - Никакого?     - Никакого.     - То-есть совершеннейший нуль или нечто. Может быть нечто  какое-нибудьесть? Все же ведь не ничто!     - Совершенный нуль.     - Алешка, есть бессмертие?     - Есть.     - А бог и бессмертие?     - И бог и бессмертие. В боге и бессмертие.     - Гм. Вероятнее, что прав Иван. Господи, подумать только о том, сколькоотдал человек веры, сколько всяких сил даром на эту мечту, и это столько  ужтысяч лет! Кто же это так смеется над человеком? Иван?  В  последний  раз  ирешительно: есть бог или нет? Я в последний раз!     - Ив последний раз нет.     - Кто же смеется над людьми, Иван?     - Чорт, должно быть, - усмехнулся Иван Федорович.     - А чорт есть?     - Нет, и чорта нет.     - Жаль. Чорт возьми, что б я  после  того  сделал  с  тем,  кто  первыйвыдумал бога! Повесить его мало на горькой осине.     - Цивилизации бы тогда совсем не было, если бы не выдумали бога.     - Не было бы? Это без бога-то?     - Да. И коньячку бы не было. А коньяк все-таки у вас взять придется.     - Постой, постой, постой, милый, еще одну рюмочку. Я Алешу оскорбил. Тыне сердишься, Алексей? Милый Алексейчик ты мой, Алексейчик!     - Нет, не сержусь. Я ваши мысли знаю. Сердце у вас лучше головы.     - У меня-то сердце лучше головы? Господи, да еще кто это говорит? Иван,любишь ты Алешку?     - Люблю.     - Люби. (Федор Павлович сильно  хмелел.)  -  Слушай,  Алеша,  я  старцутвоему давеча грубость сделал. Но я был в волнении. А  ведь  в  старце  этоместь остроумие, как ты думаешь, Иван?     - Пожалуй что и есть.     - Есть, есть, il y a du Piron la-dedans. Это иезуит,  русский  то-есть.Как у благородного существа, в нем это затаенное негодование  кипит  на  то,что надо представляться... святыню на себя натягивать.     - Да ведь он же верует в бога.     - Ни на грош. А ты не знал? Да он всем  говорит  это  сам,  то-есть  невсем, а всем умным людям, которые приезжают.  Губернатору  Шульцу  он  прямоотрезал: credo, да не знаю во что.     - Неужто?     - Именно так. Но я его уважаю. Есть в нем  что-то  Мефистофельское  илилучше из Героя нашего времени... Арбенин, али как там... то-есть, видишь, онсладострастник; он до того сладострастник, что я бы и  теперь  за  дочь  моюпобоялся, аль за жену, если бы к  нему  исповедываться  пошла.  Знаешь,  какначнет рассказывать... Третьего года он нас зазвал к  себе  на  чаек,  да  сликерцем (барыни ему ликер присылают), да как пустился расписывать  старину,так мы животики надорвали... Особенно как одну расслабленную излечил.  "Еслибы ноги не болели, я бы вам, говорит, протанцовал  один  танец".  А,  каков?"Наафонил я, говорит, на своем веку не мало". Он у Демидова купца шестьдесяттысяч тяпнул.     - Как, украл?     - Тот ему как доброму человеку привез: "сохрани, брат, у меня на-завтраобыск". А тот и сохранил. "Ты ведь на церковь, говорит, пожертвовал". Я  емуговорю: подлец ты, говорю. Нет, говорит, не подлец, а я широк...  А  впрочемэто не он... Это другой. Я про другого сбился... и не замечаю. Ну, вот  еще,рюмочку и довольно; убери бутылку, Иван. Я  врал,  отчего  ты  не  остановилменя, Иван... и не сказал, что вру?     - Я знал, что вы сами остановитесь.     - Врешь, это ты по злобе  на  меня,  по  единственной  злобе.  Ты  меняпрезираешь. Ты приехал ко мне и меня в доме моем презираешь.     - Я и уеду; вас коньяк разбирает.     - Я тебя просил Христом-богом в Чермашню съездить... на день, на два, аты не едешь.     - Завтра поеду, коли вы так настаиваете.     - Не поедешь. Тебе подсматривать здесь за мной хочется, вот  тебе  чегохочется, злая душа, оттого ты и не поедешь?     Старик не унимался. Он дошел  до  той  черточки  пьянства,  когда  инымпьяным, дотоле  смирным,  непременно  вдруг  захочется  разозлиться  и  себяпоказать.     - Что ты глядишь на меня? Какие твои глаза? Твои глаза глядят на меня иговорят мне: "Пьяная ты харя". Подозрительные твои глаза, презрительные твоиглаза... Ты себе на уме приехал. Вот Алешка смотрит, и глаза его  сияют.  Непрезирает меня Алеша. Алексей, не люби Ивана...     - Не сердитесь на брата! Перестаньте его обижать,  -  вдруг  настойчивопроизнес Алеша.     - Ну что ж, я пожалуй. Ух, голова болит. Убери коньяк, Иван, третий разговорю. - Он задумался и вдруг длинно и хитро улыбнулся: - Не сердись, Иван,на старого мозгляка. Я знаю, что ты  не  любишь  меня,  только  все-таки  несердись. Не за что меня и любить-то. В  Чермашню  съездишь,  я  к  тебе  самприеду, гостинцу привезу. Я тебе там одну девчоночку укажу, я ее  там  давнонасмотрел. Пока она еще босоножка.  Не  пугайся  босоножек,  не  презирай  -перлы!..     И он чмокнул себя в ручку.     - Для меня, - оживился он вдруг весь, как будто на мгновение  отрезвев,только что попал на любимую тему, - для  меня...  Эх  вы,  ребята!  Деточки,поросяточки вы маленькие,  для  меня...  даже  во  всю  мою  жизнь  не  былобезобразной женщины, вот мое правило! Можете вы это понять? Да  где  же  вампонять: у вас еще вместо  крови  молочко  течет,  не  вылупились!  По  моемуправилу во всякой женщине можно найти чрезвычайно, чорт возьми,  интересное,чего ни у которой другой не найдешь, - только надобно  уметь  находить,  вотгде штука! Это талант! Для меня мовешек не существовало: уж одно то, что онаженщина, уж  это  одно  половина  всего...  да  где  вам  это  понять!  Дажевьельфильки и в тех иногда отыщешь такое, что только диву дашься  на  прочихдураков, как это ей состариться дали и до сих пор не заметили!  Босоножку  имовешку надо сперва-наперво удивить - вот как надо за нее браться. А  ты  незнал? Удивить ее надо до восхищения, до пронзения, до  стыда,  что  в  такуючернявку как она такой барин влюбился. Истинно славно,  что  всегда  есть  ибудут хамы да баре на свете, всегда тогда будет и такая поломоечка, и всегдаее господин, а ведь того только и надо для счастья жизни! Постой...  слушай,Алешка, я твою мать покойницу всегда удивлял, только в другом выходило роде.Никогда бывало ее не ласкаю, а вдруг, как минутка-то наступит, - вдруг  преднею так весь и рассыплюсь, на  коленях  ползаю,  ножки  целую  и  доведу  еевсегда, всегда, - помню это как вот сейчас, - до этакого  маленького  такогосмешка, рассыпчатого, звонкого, не громкого,  нервного,  особенного.  У  нейтолько он и был. Знаю бывало что так у ней всегда  болезнь  начиналась,  чтозавтра же она кликушей выкликать  начнет,  и  что  смешок  этот  теперешний,маленький, никакого восторга не  означает,  ну  да  ведь  хоть  и  обман  давосторг. Вот оно что значит  свою  черточку  во  всем  уметь  находить!  РазБелявский, - красавчик один тут был и богач,  за  ней  волочился  и  ко  мненаладил ездить, - вдруг у меня же и дай мне пощечину, да при ней.  Так  она,этакая овца - да я думал она изобьет меня за эту пощечину, ведь как  напала:"Ты, говорит, теперь битый, битый, ты пощечину от  него  получил!  Ты  меня,говорит, ему продавал... Да как он смел тебя ударить при мне! И не  смей  комне приходить никогда, никогда! Сейчас беги, вызови его на дуэль"...  Так  яее тогда в монастырь для смирения возил, отцы святые ее отчитывали.  Но  воттебе бог, Алеша, не обижал я никогда мою кликушечку! Раз только, разве один,еще в первый  год:  молилась  уж  она  тогда  очень,  особенно  богородичныепраздники наблюдала и меня тогда от себя  в  кабинет  гнала.  Думаю,  дай-кавыбью я из нее эту мистику! "Видишь, говорю, видишь, вот твой образ, вот он,вот я его сниму. Смотри же, ты его за чудотворный считаешь, а я  вот  сейчасна него при тебе плюну, и мне ничего за это не будет!..." Как  она  увидела,господи, думаю: убьет она меня теперь, а  она  только  вскочила,  всплеснуларуками, потом вдруг закрыла руками лицо, вся затряслась и пала на пол... таки опустилась... Алеша, Алеша! Что с тобой, что с тобой!     Старик вскочил в испуге. Алеша с самого того времени, как он  заговорило его матери, мало-по-малу стал изменяться в лице. Он покраснел,  глаза  егозагорелись, губы вздрогнули... Пьяный старикашка брызгался слюной  и  ничегоне замечал до той самой минуты, когда с Алешей вдруг произошло  нечто  оченьстранное, а именно с ним вдруг повторилось  точь-в-точь  то  же  самое,  чтосейчас только он рассказал про "кликушу". Алеша вдруг вскочил  из-за  стола,точь-в-точь как по рассказу мать его, всплеснул  руками,  потом  закрыл  имилицо, упал  как  подкошенный  на  стул  и  так  и  затрясся  вдруг  весь  отистерического припадка внезапных, сотрясающих и неслышных слез.  Необычайноесходство с матерью особенно поразило старика.     - Иван, Иван! скорей ему воды. Это как она, точь-в-точь  как  она,  кактогда его мать! Вспрысни его изо рта водой, я так с той  делал.  Это  он  замать свою, за мать свою... - бормотал он Ивану.     - Да ведь и моя, я думаю, мать, его мать  была,  как  вы  полагаете?  -вдруг с неудержимым гневным презрением прорвался Иван. Старик  вздрогнул  отего засверкавшего взгляда. Но тут случилось нечто очень странное, правда  наодну секунду: у старика действительно кажется выскочило из ума  соображение,что мать Алеши была и матерью Ивана...     - Как так твоя мать? - пробормотал он, не понимая. - Ты за что это?  Тыпро какую мать... да разве она... Ах, чорт! Да ведь она и твоя! Ах, чорт! Нуэто, брат, затмение как никогда, извини, а я думал, Иван... Хе-хе-хе!  -  Оностановился. Длинная, пьяная, полубессмысленная усмешка раздвинула его лицо.И вот вдруг в это самое мгновение раздался в  сенях  страшный  шум  и  гром,послышались неистовые крики, дверь распахнулась  и  в  залу  влетел  ДмитрийФедорович. Старик бросился к Ивану в испуге:     - Убьет, убьет! Не давай меня, не давай! - выкрикивал он, вцепившись  вполу сюртука Ивана Федоровича. 

IX. СЛАДОСТРАСТНИКИ.

       Сейчас вслед за Дмитрием Федоровичем  вбежали  в  залу  и  Григорий  соСмердяковым. Они же в сенях и боролись с ним, не  впускали  его  (вследствиеинструкции самого  Федора  Павловича,  данной  уже  несколько  дней  назад).Воспользовавшись тем, что Дмитрий Федорович, ворвавшись в  залу,  на  минутуостановился,  чтоб  осмотреться.  Григорий  обежал  стол,  затворил  на  обеполовинки противоположные входным двери залы, ведшие во внутренние покои,  истал пред затворенною дверью, раздвинув обе руки крестом и готовый  защищатьвход так-сказать до последней капли. Увидав это,  Дмитрий  не  вскрикнул,  адаже как бы взвизгнул и бросился на Григория.     - Значит она там! Ее спрятали там!  Прочь  подлец!  -  Он  рванул  былоГригория, но тот оттолкнул его. Вне себя от ярости,  Дмитрий  размахнулся  иизо всей силы ударил Григория. Старик рухнулся как подкошенный,  а  Дмитрий,перескочив через него, вломился в дверь.  Смердяков  оставался  в  зале,  надругом конце, бледный и дрожащий, тесно прижимаясь к Федору Павловичу.     - Она здесь, - кричал Дмитрий Федорович, - я сейчас сам видел, как  онаповернула к дому, только я не догнал. Где она? Где она?     Непостижимое впечатление произвел на Федора Павловича этот  крик:  "Оназдесь!" Весь испуг соскочил с него.     -  Держи,  держи  его!  -  завопил  он  и  ринулся  вслед  за  ДмитриемФедоровичем. Григорий меж тем поднялся с полу, но был еще как бы  вне  себя.Иван Федорович и  Алеша  побежали  вдогонку  за  отцом.  В  третьей  комнатепослышалось, как вдруг что-то упало об пол, разбилось и зазвенело: это  былабольшая стеклянная ваза (не из дорогих) на  мраморном  пьедестале,  которую,пробегая мимо, задел Дмитрий Федорович.     - Ату его! -  завопил  старик.  -  Караул!..  Иван  Федорович  и  Алешадогнали-таки старика и силою воротили в залу.     - Чего гонитесь за ним! Он вас и впрямь там убьет! - гневно крикнул  наотца Иван Федорович.     - Ваничка,  Лешечка,  она  стало  быть  здесь,  Грушенька  здесь,  сам,говорит, видел, что пробежала...     Он захлебывался. Он не ждал в этот раз Грушеньки, и вдруг известие, чтоона здесь, разом вывело его из ума. Он весь дрожал, он как бы обезумел.     - Да ведь вы видели сами, что она не приходила! - кричал Иван.     - А может через тот вход?     - Да ведь он заперт, тот вход, а ключ у вас...     Дмитрий вдруг  появился  опять  в  зале.  Он  конечно  нашел  тот  входзапертым, да и действительно ключ от запертого входа был в кармане у  ФедораПавловича. Все окна во всех комнатах были тоже заперты; ни откуда стало бытьне могла пройти Грушенька и ни откуда не могла выскочить.     - Держи его! -  завизжал  Федор  Павлович,  только  что  завидел  опятьДмитрия, - он там в спальне у меня деньги украл! - И вырвавшись от Ивана  онопять бросился на Дмитрия. Но тот поднял обе руки и вдруг схватил старика заобе последние космы волос его, уцелевшие на висках, дернул его и с  грохотомударил об пол. Он успел еще два или три раза ударить  лежачего  каблуком  полицу. Старик пронзительно застонал. Иван Федорович, хоть и не столь сильный,как брат Дмитрий, обхватил того руками и изо всей силы оторвал  от  старика.Алеша всею своею силенкой тоже помог ему, обхватив брата спереди.     - Сумасшедший, ведь ты убил его! - крикнул Иван.     - Так ему и надо! - задыхаясь воскликнул Дмитрий. - А не убил, так  ещеприду убить. Не устережете!     - Дмитрий! Иди отсюда вон сейчас! - властно вскрикнул Алеша.     - Алексей! Скажи ты мне один, тебе одному поверю: была здесь сейчас онаили не была? Я ее сам видел, как она сейчас мимо плетня из  переулка  в  этусторону проскользнула. Я крикнул, она убежала...     - Клянусь тебе, она здесь не была, и никто здесь не ждал ее вовсе!     - Но я ее видел... Стало быть она... Я узнаю сейчас, где она... Прощай,Алексей! Езопу теперь о деньгах ни слова, а к Катерине Ивановне сейчас же  инепременно: "кланяться велел, кланяться велел, кланяться! Именно кланяться ираскланяться!" Опиши ей сцену.     Тем временем Иван и Григорий подняли старика и усадили в  кресла.  Лицоего было окровавлено, но сам он был в памяти и с жадностью  прислушивался  ккрикам Дмитрия. Ему все еще казалось, что  Грушенька  вправду  где-нибудь  вдоме. Дмитрий Федорович ненавистно взглянул на него уходя.     - Не раскаиваюсь за твою кровь! - воскликнул он,  -  берегись,  старик,береги мечту, потому что и у меня мечта! Проклинаю тебя сам и  отрекаюсь  оттебя совсем...     Он выбежал из комнаты.     - Она здесь, она верно  здесь!  Смердяков,  Смердяков,  -  чуть  слышнохрипел старик, пальчиком маня Смердякова.     - Нет ее здесь, нет, безумный вы старик,- злобно закричал на него Иван.- Ну, с ним обморок! Воды, полотенце! Поворачивайся, Смердяков!     Смердяков бросился за водой. Старика наконец раздели, снесли в  спальнюи уложили в постель. Голову  обвязали  ему  мокрым  полотенцем.  Ослабев  отконьяку, от сильных ощущений и от побоев,  он  мигом,  только  что  коснулсяподушки, завел глаза и забылся. Иван Федорович и  Алеша  вернулись  в  залу.Смердяков выносил черепки разбитой вазы, а Григорий стоял  у  стола,  мрачнопотупившись.     - Не намочить ли и тебе голову и не лечь ли  тебе  тоже  в  постель,  -обратился к Григорию Алеша. - Мы здесь за ним посмотрим; брат ужасно  больноударил тебя... по голове.     - Он меня дерзнул! - мрачно и раздельно произнес Григорий.     - Он и отца "дерзнул", не то что  тебя!  -  заметил,  кривя  рот,  ИванФедорович.     - Я его в корыте мыл... он меня дерзнул! - повторял Григорий.     - Чорт возьми, если б я не оторвал его, пожалуй он бы так и убил. Многоли надо Езопу? - прошептал Иван Федорович Алеше.     - Боже сохрани! - воскликнул Алеша.     - А зачем сохрани? - все тем же шопотом продолжал Иван, злобно  скрививлицо. - Один гад съест другую гадину, обоим туда и дорога!     Алеша вздрогнул.     - Я, разумеется, не дам совершиться убийству,  как  не  дал  и  сейчас.Останься тут, Алеша, я выйду походить по двору, у меня голова начала болеть.     Алеша пошел в спальню к отцу и просидел  у  его  изголовья  за  ширмамиоколо часа. Старик вдруг открыл глаза и долго молча смотрел на Алешу, видимоприпоминая и соображая. Вдруг необыкновенное  волнение  изобразилось  в  еголице.     - Алеша, - зашептал он опасливо, - где Иван?     - На дворе, у него голова болит. Он нас стережет.     - Подай зеркальце, вон там стоит, подай!     Алеша подал ему маленькое складное кругленькое зеркальце,  стоявшее  накомоде. Старик погляделся в него: распух довольно сильно нос, и на  лбу  надлевою бровью был значительный багровый подтек.     - Что говорит Иван? Алеша, милый, единственный сын мой, я Ивана  боюсь;я Ивана больше, чем того, боюсь. Я только тебя одного не боюсь...     - Не бойтесь и Ивана. Иван сердится, но он вас защитит.     - Алеша, а тот-то? К Грушеньке побежал! Милый ангел, скажи правду: быладавеча Грушенька, али нет?     - Никто ее не видал. Это обман, не была!     - Ведь Митька-то на ней жениться хочет, жениться!     - Она за него не пойдет.     - Не пойдет, не пойдет, не пойдет, не пойдет, ни за что не пойдет!..  -радостно так весь и встрепенулся старик, точно ничего ему не могли сказать вэту минуту отраднее. В восхищении он схватил руку Алеши и крепко прижал ее ксвоему сердцу. Даже слезы засветились в глазах его. - Образок-то,  божией-томатери, вот про который я давеча рассказал, возьми уж себе, унеси с собой. Ив монастырь воротиться позволяю... давеча пошутил, не сердись. Голова болит,Алеша... Леша, утоли ты мое сердце, будь ангелом, скажи правду!     - Вы все про то, была ли она или не была? - горестно проговорил Алеша.     - Нет, нет, нет, я тебе верю, а вот что: сходи ты к Грушеньке сам,  алиповидай ее как; расспроси ты ее скорей, как  можно  скорей,  угадай  ты  самсвоим глазом: к кому она хочет, ко мне аль к нему? Ась? Что? Можешь, аль  неможешь?     - Коль ее увижу, то спрошу, - пробормотал было Алеша в смущении.     - Нет, она тебе не скажет, - перебил старик,  -  она  егоза.  Она  тебяцеловать начнет и скажет, что за тебя хочет. Она обманщица, она бесстыдница,нет, тебе нельзя к ней идти, нельзя!     - Да и не хорошо, батюшка, будет, не хорошо совсем.     - Куда он посылал-то тебя давеча, кричал: "сходи", когда убежал?     - К Катерине Ивановне посылал.     - За деньгами? Денег просить?     - Нет, не за деньгами.     - У него денег нет, нет ни  капли.  Слушай,  Алеша,  я  полежу  ночь  иобдумаю, а ты пока ступай. Может и ее встретишь... Только зайди  ты  ко  мнезавтра наверно поутру; наверно. Я тебе завтра  одно  словечко  такое  скажу;зайдешь?     - Зайду.     - Коль придешь, сделай вид, что сам пришел, навестить пришел. Никому неговори, что я звал. Ивану ни слова не говори.     - Хорошо.     - Прощай, ангел, давеча ты за меня заступился, век не  забуду.  Я  тебеодно словечко завтра скажу... только еще подумать надо...     - А как вы теперь себя чувствуете?     - Завтра же, завтра встану  и  пойду,  совсем  здоров,  совсем  здоров,совсем здоров!..     Проходя по двору, Алеша встретил брата Ивана на  скамье  у  ворот:  тотсидел и вписывал что-то в свою записную  книжку  карандашом.  Алеша  передалИвану, что старик проснулся в памяти, а его отпустил ночевать в монастырь.     - Алеша, я с большим удовольствием встретился бы с тобой завтра поутру,- привстав приветливо проговорил Иван, - приветливость даже совсем для Алешинеожиданная.     - Я завтра буду у Хохлаковых, - ответил Алеша. - Я у Катерины  Ивановныможет, завтра тоже буду, если теперь не застану...     -  А  теперь  все-таки  к  Катерине  Ивановне?  Это   "раскланяться-то,раскланяться"? - улыбнулся вдруг Иван. Алеша смутился.     - Я, кажется, все понял из давешних восклицаний и кой из чего прежнего.Дмитрий наверно просил тебя сходить к ней и передать,  что  он...  ну...  нуодним словом, "откланивается"?     - Брат! Чем весь этот ужас кончится у  отца  и  Дмитрия?  -  воскликнулАлеша.     - Нельзя наверно угадать.  Ничем  может  быть:  расплывется  дело.  Этаженщина - зверь. Во всяком случае старика надо в доме держать, а  Дмитрия  вдом не пускать.     - Брат, позволь  еще  спросить:  неужели  имеет  право  всякий  человекрешать, смотря на остальных людей: кто из них достоин жить и  кто  более  недостоин?     - К чему же тут вмешивать решение по  достоинству?  Этот  вопрос  всегочаще решается в сердцах людей совсем не на основании достоинств, а по другимпричинам, гораздо более натуральным. А насчет права, так  кто  же  не  имеетправа желать?     - Не смерти же другого?     - А хотя бы даже и смерти? К чему же лгать пред собою, когда  все  людитак живут, а пожалуй так и не могут иначе жить. Ты это насчет давешних  моихслов о том, что "два гада поедят друг друга"?  Позволь  и  тебя  спросить  втаком случае: считаешь ты и  меня,  как  Дмитрия,  способным  пролить  кровьЕзопа, ну, убить его, а?     - Что ты, Иван! Никогда и в мыслях этого у меня не было! Да и Дмитрия яне считаю...     - Спасибо хоть за это, - усмехнулся Иван. -  Знай,  что  я  его  всегдазащищу. Но в желаниях моих я  оставляю  за  собою  в  данном  случае  полныйпростор. До свидания завтра. Не осуждай и не смотри на меня, как на  злодея,- прибавил он с улыбкою.     Они крепко пожали друг  другу  руки,  как  никогда  еще  прежде.  Алешапочувствовал, что брат сам первый шагнул к нему шаг и что сделал он это  длячего-то, непременно с каким-то намерением. 

X. ОБЕ ВМЕСТЕ.

       Вышел же Алеша из дома отца в состоянии духа разбитом и подавленном ещебольше, чем давеча, когда входил к отцу. Ум его был тоже как бы раздроблен иразбросан, тогда как сам он вместе с тем чувствовал,  что  боится  соединитьразбросанное и снять общую идею со всех мучительных противоречий,  пережитыхим в этот день. Что-то граничило почти с отчаянием, чего никогда не бывало всердце Алеши. Надо всем стоял как  гора,  главный,  роковой  и  неразрешимыйвопрос: чем кончится у отца с братом Дмитрием, пред этою страшною  женщиной?Теперь уж он сам был свидетелем. Он сам тут присутствовал и  видел  их  другпред другом. Впрочем несчастным, вполне и страшно несчастным, мог  оказатьсялишь брат Дмитрий: его сторожила несомненная беда. Оказались тоже  и  другиелюди, до которых все это касалось, и может быть  гораздо  более,  чем  моглоказаться Алеше прежде. Выходило что-то даже загадочное. Брат Иван  сделал  кнему шаг, чего так давно желал Алеша,  и  вот  сам  он  отчего-то  чувствуеттеперь, что его испугал этот шаг сближения. А  те  женщины?  Странное  дело:давеча он направлялся к Катерине Ивановне в чрезвычайном смущении, теперь жене чувствовал никакого; напротив, спешил к ней, сам словно  ожидая  найти  уней указания. А однако передать ей поручение было видимо теперь тяжелее, чемдавеча: дело о трех  тысячах  было  решено  окончательно,  и  брат  Дмитрий,почувствовав теперь себя бесчестным и уже безо всякой  надежды,  конечно  неостановится более и ни пред каким падением. К тому  же  еще  велел  передатьКатерине Ивановне и только что происшедшую у отца сцену.     Было уже  семь  часов  и  смеркалось,  когда  Алеша  вошел  к  КатеринеИвановне, занимавшей один очень просторный и удобный дом на  Большой  улице.Алеша знал, что она живет с двумя тетками. Одна из них  приходилась  впрочемтеткой лишь сестре Агафье Ивановне; это была та бессловесная особа в доме ееотца, которая ухаживала за нею там вместе с сестрой, когда  она  приехала  кним туда из института. Другая же  тетка  была  тонная  и  важная  московскаябарыня, хотя и из бедных. Слышно было,  что  обе  они  подчинялись  во  всемКатерине Ивановне и состояли при ней единственно для  этикета.  Катерина  жеИвановна подчинялась лишь своей благодетельнице, генеральше,  оставшейся  заболезнию в Москве, и к которой она обязана была посылать  по  два  письма  сподробными известиями о себе каждую неделю.     Когда Алеша вошел в переднюю и попросил о себе доложить отворившей  емугорничной, в зале очевидно уже знали о его прибытии  (может  быть,  заметилиего из окна), но только Алеша вдруг услышал какой-то шум, послышались чьи-тобегущие женские шаги, шумящие  платья,  может  быть  выбежали  две  или  триженщины. Алеше показалось странным, что он мог  произвести  своим  прибытиемтакое волнение. Его однако тотчас же ввели в залу. Это была большая комната,уставленная элегантною и обильною  мебелью,  совсем  не  по-провинциальному.Было много диванов и кушеток, диванчиков, больших и маленьких столиков; быликартины на стенах, вазы и лампы на  столах,  было  много  цветов,  был  дажеаквариум у окна. От  сумерек  в  комнате  было  несколько  темновато.  Алешаразглядел на диване, на котором очевидно сейчас сидели,  брошенную  шелковуюмантилью, а на столе пред диваном две недопитые  чашки  шоколату,  бисквиты,хрустальную тарелку с синим изюмом и другую с  конфетами.  Кого-то  угощали.Алеша догадался, что попал  на  гостей,  и  поморщился.  Но  в  тот  же  мигподнялась портьера и быстрыми спешными шагами  вошла  Катерина  Ивановна,  срадостною восхищенною улыбкой, протягивая обе руки Алеше.  В  ту  же  минутуслужанка внесла и поставила на стол две зажженые свечи.     - Слава богу, наконец-то и вы! Я одного только вас и молила у бога весьдень! Садитесь.     Красота Катерины Ивановны еще  и  прежде  поразила  Алешу,  когда  братДмитрий, недели три тому назад, привозил его к ней в первый раз  представитьи познакомить, по  собственному  чрезвычайному  желанию  Катерины  Ивановны.Разговор между ними в то свидание впрочем не завязался. Полагая,  что  Алешаочень  конфузится,  Катерина  Ивановна  как  бы  щадила  его  и  все   времяпроговорила в тот раз с Дмитрием Федоровичем. Алеша молчал, но многое  оченьхорошо   разглядел.   Его   поразила   властность,    гордая    развязность,самоуверенность  надменной  девушки.  И  все  это  было  несомненно,   Алешачувствовал, что он не преувеличивает. Он нашел, что большие  черные  горящиеглаза  ее  прекрасны  и  особенно  идут  к  ее  бледному,   даже   несколькобледно-желтому продолговатому  лицу.  Но  в  этих  глазах,  равно  как  и  вочертании прелестных губ, было нечто такое, во что конечно можно было  братуего влюбиться ужасно, но что может быть нельзя было долго любить.  Он  почтипрямо высказал свою мысль Дмитрию, когда тот после визита  пристал  к  нему,умоляя его не утаить: какое он вынес впечатление, повидав его невесту.     - Ты будешь с нею счастлив, но может быть... не спокойно счастлив.     - То-то брат, такие такими и остаются, они не смиряются перед  судьбой.Так ты думаешь, что я не буду ее вечно любить?     - Нет, может быть, ты будешь ее вечно любить, но может быть не будешь снею всегда счастлив...     Алеша произнес тогда свое  мнение  краснея  и  досадуя  на  себя,  что,поддавшись просьбам брата, высказал такие "глупые"  мысли.  Потому  что  емусамому его мнение показалось ужасна как  глупым  тот  час  же,  как  он  еговысказал. Да и стыдна стало ему высказывать так властно  мнение  о  женщине.Тем с большим изумлением  почувствовал  он  теперь  при  первом  взгляде  навыбежавшую к нему Катерину Ивановну, что может быть тогда он очень ошибся. Вэтот раз лицо ее сияло неподдельною простодушною добротой, прямою  и  пылкоюискренностью. Изо всей прежней "гордости и  надменности",  столь  поразившихтогда Алешу, замечалась теперь  лишь  одна  смелая,  благородная  энергия  икакая-то ясная, могучая вера в себя. Алеша понял с первого взгляда на нее, спервых слов, что весь трагизм ее положения относительно  столь  любимого  еючеловека для нее  вовсе  не  тайна,  что  она  может  быть  уже  знает  все,решительно все. И однако же, несмотря на то, было столько света в  лице  ее,столько веры в будущее, Алеша почувствовал себя перед нею вдруг  серьезно  иумышленно виноватым. Он был побежден и привлечен сразу. Кроме  всего  этого,он заметил с первых же слов ее, что она.  в  каком-то  сильном  возбуждении,может быть очень в ней  необычайном,-  возбуждении  похожем  почти  даже  накакой-то восторг.     - Я потому так ждала вас, что от вас от одного могу теперь  узнать  всюправду, - ни от кого больше!     - Я пришел... - пробормотал Алеша, путаясь, - я... он послал меня...     - А, он послал вас, ну  так  я  и  предчувствовала.  Теперь  все  знаю,все!воскликнула  Екатерина  Ивановна  с  засверкавшими  вдруг   глазами.   -Постойте, Алексей Федорович, я вам заранее скажу, зачем я вас  так  ожидала.Видите, я может быть гораздо более знаю, чем даже вы сами; мне  не  известийот вас нужно. Мне вот что от вас нужно:  мне  надо  знать  ваше  собственноеличное последнее впечатление о нем, мне нужно, чтобы  вы  мне  рассказали  всамом прямом неприкрашенном, в грубом даже (о, во  сколько  хотите  грубом!)виде - как вы сами смотрите на него сейчас и на его положение после вашей  сним встречи сегодня? Это будет может быть лучше, чем если б я сама к которойон не хочет больше ходить, объяснилась с ним лично. Поняли вы, чего я от васхочу? Теперь с чем же он вас послал ко мне  (я  так  и  знала,  что  он  васпошлет!) - говорите просто, самое последнее слово говорите!..     - Он приказал вам... кланяться, и что больше не придет никогда... а вамкланяться.     - Кланяться? Он так и сказал, так и выразился?     - Да.     - Мельком, может быть, нечаянно, ошибся в слове, не то слово  поставил,какое надо?     - Нет, он велел именно, чтоб я передал это слово:  "кланяться".  Просилраза три, чтоб я не забыл передать.     Катерина Ивановна вспыхнула.     - Помогите мне теперь, Алексей Федорович, теперь-то мне  и  нужна  вашапомощь: я вам скажу мою мысль, а вы мне только скажите на нее, верно или нетя думаю? Слушайте, если б он велел мне кланяться мельком,  не  настаивая  напередаче слова, не подчеркивая слова, то это  было  бы  все...  Тут  был  быконец! Но если он особенно настаивал на этом слове,  если  особенно  поручалвам не  забыть  передать  мне  этот  поклон,  -  то  стало  быть  он  был  ввозбуждении, вне себя может быть? Решился и  решения  своего  испугался!  Неушел от меня твердым шагом, а полетел  с  горы.  Подчеркивание  этого  словаможет означать одну браваду...     - Так, так! - горячо подтвердил Алеша, - мне самому так теперь кажется.     - А коли так, то он еще не погиб! Он только в отчаянии, но я  еще  могуспасти его. Стойте: не передавал ли он вам  что-нибудь  о  деньгах,  о  трехтысячах?     - Не только говорил, но это может быть всего сильнее  убивало  его.  Онговорил, что лишен теперь чести и что  теперь  уже  все  равно,  -  с  жаромответил Алеша, чувствуя всем сердцем своим,  как  надежда  вливается  в  егосердце, и что в самом деле может быть есть выход и спасение для его брата. -Но разве вы... про эти деньги знаете? - прибавил он и вдруг осекся.     - Давно знаю, и знаю наверно. Я в Москве телеграммой спрашивала и давнознаю, что деньги не получены. Он деньги не послал, но я молчала. В последнююнеделю я узнала, как ему были и еще нужны деньги... Я поставила во всем этомодну только цель: чтоб он знал к кому воротиться  и  кто  его  самый  верныйдруг. Нет, он не хочет верить, что я  ему  самый  верный  друг,  не  захотелузнать меня, он смотрит на меня только  как  на  женщину.  Меня  всю  неделюмучила страшная забота: как бы сделать, чтоб он  не  постыдился  предо  мнойэтой растраты трех тысяч? То-есть пусть стыдится и всех и  себя  самого,  нопусть меня не стыдится. Ведь богу он говорит же все не стыдясь. Зачем же  незнает до сих пор, сколько я могу для него вынести?  Зачем,  зачем  не  знаетменя, как он смеет не знать меня после всего, что было? Я  хочу  его  спастинавеки. Пусть он забудет меня, как свою невесту! И вот он боится передо мнойза честь свою! Ведь вам же, Алексей Федорович,  он  не  побоялся  открыться?Отчего я до сих пор не заслужила того же?     Последние слова она произнесла в слезах; слезы брызнули из ее глаз.     - Я должен вам сообщить, - произнес тоже дрожащим голосом  Алеша,  -  отом, что сейчас было у него с отцом. - И он рассказал всю сцену,  рассказал,что был послан за деньгами, что  тот  ворвался,  избил  отца  и  после  тогоособенно и настоятельно, еще раз подтвердил ему, Алеше, идти  "кланяться"...- Он пошел к этой женщине... - тихо прибавил Алеша.     - А вы думаете, что я эту женщину не перенесу?  Он  думает,  что  я  неперенесу? Но он на ней не женится, - нервно рассмеялась она вдруг,  -  развеКарамазов может гореть такою страстью вечно? Это страсть, а не любовь. Он неженится, потому что она и не выйдет за него... - опять  странно  усмехнуласьвдруг Катерина Ивановна.     - Он может быть женится, - грустно проговорил Алеша, потупив глаза.     - Он не женится, говорю вам! Эта девушка - это ангел,  знаете  вы  это?знаете вы это! - воскликнула вдруг с необыкновенным жаром Катерина Ивановна.- Это самое фантастическое из  фантастических  созданий!  Я  знаю,  как  онаобольстительна, но я знаю, как она и  добра,  тверда,  благородна.  Чего  высмотрите так на меня, Алексей Федорович? Может быть удивляетесь моим словам,может быть не верите мне? Аграфена Александровна, ангел мой! - крикнула  онавдруг кому-то, смотря в другую комнату, - подите к нам, это  милый  человек,это Алеша, он про наши дела все знает, покажитесь ему!     - А я только и ждала за занавеской, что вы позовете, - произнес нежный,несколько слащавый даже, женский голос.     Поднялась портьера и... сама Грушенька, смеясь  и  радуясь,  подошла  кстолу. В Алеше как будто что передернулось. Он приковался  к  ней  взглядом,глаз отвести не мог. Вот она, эта ужасная женщина  -  "зверь",  как  полчасаназад вырвалось про нее у брата Ивана. И однако же пред ним стояло, казалосьбы, самое обыкновенное  и  простое  существо  на  взгляд,  -  добрая,  милаяженщина, положим, красивая, но так  похожая  на  всех  других  красивых,  но"обыкновенных" женщин! Правда, хороша она была очень, очень даже, -  русскаякрасота, так многими до страсти любимая. Это была  довольно  высокого  ростаженщина, несколько пониже однако  Катерины  Ивановны  (та  была  уже  совсемвысокого роста), - полная, с мягкими,  как  бы  неслышными  даже  движениямитела, как бы тоже изнеженными до какой-то особенной слащавой выделки  как  иголос ее. Она подошла не как Катерина Ивановна  -  мощною  бодрою  походкой;напротив неслышно. Ноги ее на полу совсем не было слышно.  Мягко  опустиласьона в  кресло,  мягко  прошумев  своим  пышным  черным  шелковым  платьем  иизнеженно кутая свою белую, как кипень полную шею и широкие плечи в  дорогуючерную шерстяную шаль. Ей  было  двадцать  два  года,  и  лицо  ее  выражалоточь-в-точь  этот  возраст.  Она  была   очень   бела   лицом,   с   высокимбледно-розовым оттенком румянца. Очертание  лица  ее  было  как  бы  слишкомшироко, а нижняя челюсть выходила даже капельку вперед.  Верхняя  губа  былатонка, а нижняя, несколько выдавшаяся, была вдвое полнее и как бы  припухла.Но чудеснейшие, обильнейшие темнорусые  волосы,  темные  соболиные  брови  ипрелестные серо-голубые глаза с длинными ресницами заставили  бы  непременносамого равнодушного и рассеянного человека,  даже  где-нибудь  в  толпе,  нагуляньи, в давке, вдруг остановиться пред этим  лицом  и  надолго  запомнитьего. Алешу поразило всего  более  в  этом  лице  его  детское,  простодушноевыражение. Она глядела как дитя, радовалась чему-то  как  дитя,  она  именноподошла к столу "радуясь" и как бы сейчас чего-то  ожидая  с  самым  детскимнетерпеливым и доверчивым любопытством. Взгляд ее веселил душу, - Алеша  этопочувствовал. Было и еще что-то в ней, о чем он не мог или не сумел бы  датьотчет, но что может быть и ему сказалось бессознательно,  именно  опять-такиэта мягкость, нежность движений тела, эта кошачья неслышность этих движений.И однако ж это было мощное и обильное тело. Под  шалью  сказывались  широкиеполные плечи, высокая, еще совсем  юношеская  грудь.  Это  тело  может  бытьобещало формы Венеры Милосской, хотя непременно и  теперь  уже  в  несколькоутрированной пропорции, - это  предчувствовалось.  Знатоки  русской  женскойкрасоты могли бы  безошибочно  предсказать,  глядя  на  Грушеньку,  что  этасвежая,  еще  юношеская  красота  к  тридцати   годам   потеряет   гармонию,расплывется, самое лицо обрюзгнет, около глаз и на  лбу  чрезвычайно  быстропоявятся морщиночки, цвет лица огрубеет, побагровеет  может  быть,  -  однимсловом, красота на мгновение, красота летучая, которая так часто встречаетсяименно у русской женщины. Алеша разумеется не  думал  об  этом,  но  хоть  иочарованный, он, с неприятным каким-то ощущением и как бы  жалея,  спрашивалсебя: зачем это она так тянет слова и  не  может  говорить  натурально?  Онаделала это  очевидно  находя  в  этом  растягивании  и  в  усиленно-слащавомоттенении слогов и звуков красоту. Это была  конечно  лишь  дурная  привычкадурного тона, свидетельствовавшая о низком воспитании, о пошло  усвоенном  сдетства понимании приличного. И однако же  этот  выговор  и  интонация  словпредставлялись  Алеше  почти  невозможным   каким-то   противоречием   этомудетски-простодушному и радостному выражению лица, этому тихому, счастливому,как у младенца сиянию глаз! Катерина Ивановна  мигом  усадила  ее  в  креслопротив Алеши и с восторгом поцеловала ее несколько раз в ее смеющиеся губки.Она точно была влюблена в нее.     - Мы в первый раз видимся,  Алексей  Федорович,  -  проговорила  она  вупоении; - я захотела узнать ее, увидать ее, я хотела идти к ней, но она  попервому желанию моему пришла сама. Я так и знала, что мы с  ней  все  решим,все! Так сердце предчувствовало... Меня упрашивали оставить этот шаг,  но  япредчувствовала исход и не ошиблась. Грушенька все разъяснила мне, все  своинамерения; она как ангел добрый слетела сюда и принесла покой и радость...     - Не погнушались мной, милая, достойная барышня, -  нараспев  протянулаГрушенька все с тою же милою, радостною улыбкой.     - И не смейте  говорить  мне  такие  слова,  обаятельница,  волшебница!Вами-то гнушаться? Вот я нижнюю губку вашу еще раз поцелую. Она у вас  точноприпухла, так вот чтоб она еще больше припухла, и еще, еще... Посмотрите какона смеется, Алексей Федорович, сердце веселится, глядя на этого ангела... -Алеша краснел и дрожал незаметною малою дрожью.     - Нежите вы меня, милая барышня, а я может и вовсе не стою ласки вашей.     - Не стоит! Она-то этого не стоит! - воскликнула опять с тем  же  жаромКатерина Ивановна,  -  знайте,  Алексей  Федорович,  что  мы  фантастическаяголовка, что мы своевольное, но гордое-прегордое  сердечко!  Мы  благородны,Алексей Федорович, мы великодушны, знаете ли вы это? Мы были лишь несчастны.Мы слишком скоро готовы были принести всякую жертву недостойному может  бытьили легкомысленному человеку. Был один, один тоже офицер, мы  его  полюбили,мы ему все принесли, давно это было, пять лет назад,  а  он  нас  забыл,  онженился. Теперь он овдовел, писал, он едет сюда - и знайте,  что  мы  одногоего, одного его только любим до сих пор и любили всю жизнь!  Он  приедет,  иГрушенька опять будет счастлива, а все пять лет эти она была  несчастна.  Нокто же попрекнет ее, кто может похвалиться ее  благосклонностью!  Один  этотстарик безногий, купец, - но  он  был  скорей  нашим  отцом,  другом  нашим,оберегателем. Он застал нас тогда в отчаянии, в муках, оставленную тем, когомы так любили... да ведь она утопиться тогда хотела, ведь старик  этот  спасее, спас ее!     - Очень уж вы защищаете меня,  милая  барышня,  очень  уж  вы  во  всемпоспешаете, - протянула опять Грушенька.     - Защищаю? Да нам ли  защищать,  да  еще  смеем  ли  мы  тут  защищать?Грушенька, ангел, дайте  мне  вашу  ручку,  посмотрите  на  эту  пухленькую,маленькую, прелестную ручку, Алексей Федорович; видите ли  вы  ее,  она  мнесчастье принесла и воскресила меня, и я  вот  целовать  ее  сейчас  буду,  исверху и в ладошку, вот, вот и вот! - И  она  три  раза  как  бы  в  упоениипоцеловала  действительно  прелестную,  слишком  может  быть  пухлую   ручкуГрушеньки. Та же, протянув эту ручку, с нервным, звонким прелестным  смешкомследила за "милою барышней", и ей видимо было  приятно,  что  ее  ручку  такцелуют. "Может быть слишком уж много восторга", мелькнуло в голове у  Алеши.Он покраснел. Сердце его было все время как-то особенно неспокойно.     - Не устыдите ведь вы меня, милая барышня, что ручку  мою  при  АлексееФедоровиче так целовали.     - Да разве я вас тем устыдить хотела? - промолвила несколько  удивленноКатерина Ивановна, - ах, милая, как вы меня дурно понимаете!     - Да вы-то меня может тоже не так совсем понимаете,  милая  барышня,  яможет  гораздо  дурнее  того  чем  у  вас  на  виду.  Я  сердцем  дурная,  ясвоевольная.  Я  Дмитрия  Федоровича  бедного  из-за  насмешки  одной  тогдазаполонила.     - Но ведь теперь вы же его и спасете. Вы дали слово. Вы вразумите  его,вы откроете ему, что любите другого, давно, и который теперь вам  руку  своюпредлагает...     - Ах нет, я вам не давала такого слова. Вы это сами мне все говорили, ая не давала.     - Я вас не так стало быть поняла, - тихо и как  бы  капельку  побледневпроговорила Катерина Ивановна. - Вы обещали...     - Ах нет, ангел-барышня, ничего я вам не обещала, - тихо и ровно все  стем же веселым и невинным выражением  перебила  Грушенька.  -  Вот  и  видносейчас, достойная барышня, какая я пред вами скверная  и  самовластная.  Мнечто захочется, так я так и поступлю. Давеча я может вам и пообещала  что,  авот сейчас опять думаю: вдруг он опять мне понравится, Митя-то, - раз уж мневедь он очень понравился, целый час почти даже нравился. Вот  я  может  бытьпойду да и скажу ему сейчас, чтоб он у меня с сего же дня остался...  Вот  якакая непостоянная...     - Давеча вы говорили... совсем не  то...  -  едва  прошептала  КатеринаИвановна.     - Ах давеча! А ведь я сердцем нежная, глупая. Ведь подумать только, чтоон из-за меня перенес! А вдруг домой приду да и пожалею его, - тогда что?     - Я не ожидала...     - Эх, барышня, какая вы предо мной добрая, благородная выходите. Вот вытеперь пожалуй меня, этакую дуру, и разлюбите за  мой  характер.  Дайте  мневашу  милую  ручку,  ангел-барышня,  -  нежно  попросила  она  и  как  бы  сблагоговением взяла ручку Катерины Ивановны. - Вот я,  милая  барышня,  вашуручку возьму и так же как вы мне поцелую, Вы мне три раза поцеловали, а  мнебы вам надо триста раз за это поцеловать, чтобы  сквитаться.  Да  так  уж  ибыть, а затем пусть как бог пошлет, может я вам полная раба буду и  во  всемпожелаю вам рабски угодить. Как бог положит, пусть  так  оно  и  будет  безовсяких между собой сговоров и обещаний.  Ручка-то,  ручка-то  у  вас  милая,ручка-то! Барышня вы милая, раскрасавица вы моя невозможная!     Она тихо понесла эту ручку к губам своим,  правда,  с  странною  целью:"сквитаться" поцелуями. Катерина Ивановна  не  отняла  руки:  она  с  робкойнадеждой выслушала последнее, хотя тоже очень  странно  выраженное  обещаниеГрушеньки "рабски" угодить ей; она  напряженно  смотрела  ей  в  глаза:  онавидела в этих глазах все то же простодушное, доверчивое выражение, все ту жеясную веселость... "Она может быть слишком наивна!" промелькнуло надеждой  всердце Катерины Ивановны. Грушенька меж тем как бы в  восхищении  от  "милойручки", медленно поднимала ее к губам своим. Но у самых губ она вдруг  ручкузадержала на два, на три мгновения, как бы раздумывая о чем-то.     - А знаете что, ангел-барышня, - вдруг протянула она самым уже нежным ислащавейшим голоском, - знаете что, возьму я да вашу ручку и не поцелую. - Иона засмеялась маленьким развеселым смешком.     - Как хотите... Что с вами? - вздрогнула вдруг Катерина Ивановна.     - А так и оставайтесь с тем на память, что вы-то у меня ручку целовали,а я у вас нет. - Что-то сверкнуло вдруг в ее глазах. Она  ужасно  пристальноглядела на Катерину Ивановну.     - Наглая! - проговорила вдруг Катерина Ивановна, как  бы  вдруг  что-топоняв, вся вспыхнула и вскочила с места. Не спеша поднялась и Грушенька.     - Так я и Мите сейчас перескажу, как вы мне целовали ручку,  а  я-то  увас совсем нет. А уж как он будет смеяться!     - Мерзавка, вон!     - Ах как стыдно, барышня, ах как стыдно, это  вам  даже  и  непристойносовсем, такие слова, милая барышня.     - Вон, продажная тварь! - завопила Катерина Ивановна.  Всякая  черточкадрожала в ее совсем исказившемся лице.     - Ну уж и продажная. Сами вы девицей к кавалерам за деньгами в  сумеркихаживали, свою красоту продавать приносили, ведь я же знаю.     Катерина Ивановна вскрикнула и бросилась было на  нее,  но  ее  удержалвсею силой Алеша:     - Ни шагу, ни слова! Не  говорите,  не  отвечайте  ничего,  она  уйдет,сейчас уйдет!     В это мгновение в комнату вбежали на  крик  обе  родственницы  КатериныИвановны, вбежала и горничная. Все бросились к ней.     - И уйду, - проговорила  Грушенька,  подхватив  с  дивана  мантилью.  -Алеша, милый, проводи-ка меня!     - Уйдите, уйдите поскорей! - сложил пред нею, умоляя, руки Алеша.     - Милый Алешинька, проводи! Я тебе дорогой хорошенькое-хорошенькое однословцо скажу! Я это для тебя, Алешинька, сцену проделала. Проводи, голубчик,после понравится.     Алеша отвернулся, ломая руки. Грушенька,  звонко  смеясь,  выбежала  издома.     С Катериной Ивановной сделался припадок. Она рыдала, спазмы душили  ее.Все около нее суетились.     - Я вас предупреждала, - говорила ей старшая тетка, - я вас  удерживалаот этого шага... вы слишком пылки... разве можно было решиться на такой шаг!Вы этих тварей не знаете, а про эту говорят, что она хуже  всех...  Нет,  выслишком своевольны!     - Это тигр! - завопила Катерина Ивановна. -  Зачем  вы  удержали  меня,Алексей Федорович, я бы избила ее, избила!     Она не в силах была сдерживать себя пред Алешей, может быть и не хотеласдерживаться.     - Ее нужно  плетью,  на  эшафоте,  чрез  палача,  при  народе!..  Алешапопятился к дверям.     - Но боже! - вскрикнула вдруг Катерина Ивановна,  всплеснув  руками,  -он-то! он мог быть так бесчестен, так бесчеловечен! Ведь он  рассказал  этойтвари о том, что было там в тогдашний роковой,  вечно  проклятый,  проклятыйдень! "Приходили красу  продавать,  милая  барышня!"  Она  знает!  ваш  братподлец, Алексей Федорович!     Алеше хотелось что-то сказать, но он не находил ни одного слова. Сердцеего сжималось до боли.     - Уходите, Алексей Федорович! мне стыдно, мне ужасно! завтра...  умоляювас на коленях, придите завтра. Не осудите, простите, я не знаю что с  собойеще сделаю!     Алеша вышел на улицу как бы шатаясь. Ему тоже хотелось  плакать  как  ией. Вдруг его догнала служанка.     - Барышня забыла вам передать это письмецо от госпожи Хохлаковой, оно уних с обеда лежит.     Алеша машинально принял маленький розовый конвертик и сунул его,  почтине сознавая, в карман. 

XI. ЕЩЕ ОДНА ПОГИБШАЯ РЕПУТАЦИЯ.

       От города до монастыря было не более версты с небольшим.  Алеша  спешнопошел по пустынной в этот час дороге. Почти уже стала ночь, в тридцати шагахтрудно  уже  было  различать  предметы.  На   половине   дороги   приходилсяперекресток. На перекрестке, под  уединенною  ракитой,  завиделась  какая-тофигура. Только что Алеша вступил на  перекресток,  как  фигура  сорвалась  сместа, бросилась на него и неистовым голосом прокричала:     - Кошелек или жизнь!     - Так это ты, Митя! - удивился сильно вздрогнувший, однако, Алеша.     - Ха-ха-ха! Ты не ожидал? Я думаю:  где  тебя  подождать?  У  ее  дома?Оттуда три дороги, и я могу тебя прозевать. Надумал наконец дождаться здесь,потому что здесь-то он пройдет  непременно,  другого  пути  в  монастырь  неимеется. Ну, объявляй правду, дави меня как таракана... Да что с тобой?     - Ничего, брат... я так с испугу. Ах Дмитрий!  Давеча  эта  кровь  отца(Алеша заплакал, ему давно хотелось заплакать, а теперь у него вдруг как  бычто-то порвалось в душе). - Ты чуть не убил  его...  проклял  его...  и  воттеперь... здесь... сейчас... ты шутишь шутки... кошелек или жизнь!     - А, да что ж? Неприлично что ли? Не идет к положению?     - Да нет... я так...     - Стой. Посмотри на ночь: видишь, какая мрачная ночь, облака-то,  ветеркакой поднялся! Спрятался я здесь, под ракитой, тебя жду,  и  вдруг  подумал(вот тебе бог!): да чего же больше маяться, чего ждать? Вот  ракита,  платокесть, рубашка есть, веревку сейчас можно свить, помочи  в  придачу  и  -  небременить уж более землю, не бесчестить низким  своим  присутствием!  И  вотслышу, ты идешь, - господи, "точно слетело что на меня вдруг: да  ведь  естьже стало быть человек, которого и я люблю, ведь вот он, вот  тот  человечек,братишка мой милый, кого я всех больше на свете люблю и кого  я  единственнолюблю! И так я тебя полюбил, так в эту минуту любил,  что  подумал:  брошусьсейчас к нему на шею! Да глупая мысль пришла: "повеселю его, испугаю".  Я  изакричал как дурак: "кошелек"! Прости дурачеству - это только  вздор,  а  надуше у меня... тоже прилично... Ну да чорт, говори однако что там?  Что  онасказала? Дави меня, рази меня, не щади! В исступление пришла?     - Нет, не то... Там было совсем не то, Митя. Там...  Я  там  сейчас  ихобеих застал.     - Каких обеих?     - Грушеньку у Катерины Ивановны.     Дмитрий Федорович остолбенел.     - Невозможно! - вскричал он, - ты бредишь! Грушенька у ней!     Алеша рассказал все, что случилось с ним с самой той минуты, как  вошелк Катерине Ивановне. Он рассказывал  минут  десять,  нельзя  сказать,  чтобыплавно и складно, но, кажется, передал ясно, схватывая самые главные  слова,самые главные движения и ярко передавая,  часто  одною  чертой,  собственныечувства.  Брат  Дмитрий  слушал   молча,   глядел   в   упор   со   страшноюнеподвижностью, но Алеше ясно было, что он  уже  все  понял,  осмыслил  весьфакт. Но лицо его, чем дальше подвигался  рассказ,  становилось  не  то  чтомрачным, а как бы грозным. Он  нахмурил  брови,  стиснул  зубы,  неподвижныйвзгляд его стал как бы еще неподвижнее, упорнее, ужаснее... Тем  неожиданнеебыло, когда вдруг с непостижимою быстротой изменилось разом  все  лицо  его,доселе гневное и свирепое, сжатые  губы  раздвинулись  и  Дмитрий  Федоровичзалился вдруг самым неудержимым, самым  неподдельным  смехом.  Он  буквальнозалился смехом, он долгое время даже не мог говорить от смеха.     - Так и не поцеловала ручку! Так и не  поцеловала,  так  и  убежала!  -выкрикивал он в болезненном каком-то восторге, - в наглом восторге можно  бытоже сказать, если бы восторг этот не был  столь  безыскусствен.  -  Так  такричала, что это тигр! Тигр и есть! Так ее на эшафот надо? Да, да, надо  бы,надо, я сам того мнения, что  надо,  давно  надо!  Видишь  ли,  брат,  пустьэшафот, но надо еще сперва выздороветь. Понимаю  царицу  наглости,  вся  онатут, вся она в  этой  ручке  высказалась,  инфернальница!  Это  царица  всехинфернальниц, каких можно только вообразить на свете! В своем роде  восторг!Так она домой побежала? Сейчас я... ах... Побегу-ка я к ней! Алешка, не винименя, я ведь согласен, что ее придушить мало...     - А Катерина Ивановна! - печально воскликнул Алеша.     - И ту вижу, всю насквозь и ту вижу, и так вижу как никогда! Тут  целоеоткрытие всех четырех стран света, пяти то-есть! Этакий шаг! Это  именно  тасамая  Катенька,  институточка,  которая  к  нелепому  грубому  офицеру   непобоялась из великодушной идеи спасти отца прибежать,  рискуя  страшно  бытьоскорбленною! Но гордость наша, но потребность риска, но вызов судьбе, вызовв беспредельность! Ты говоришь,  ее  эта  тетка  останавливала?  Эта  тетка,знаешь, сама самовластная, это ведь родная сестра московской той генеральши,она поднимала еще больше той нос, да муж был уличен в казнокрадстве, лишилсявсего, и имения, и всего, и гордая супруга вдруг понизила тон, да с тех  пори не поднялась. Так она удерживала Катю, а та не послушалась. "Все, дескать,могу победить, все мне подвластно; захочу и Грушеньку околдую" и - сама ведьсебе верила, сама над собой форсила, кто ж виноват? Ты думаешь, она  нарочноэту ручку первая  поцеловала  у  Грушеньки,  с  расчетом  хитрым?  Нет,  онавзаправду, она взаправду влюбилась в Грушеньку, то-есть не в Грушеньку, а  всвою же мечту, в свой бред,  -  потому-де  что  это  моя  мечта,  мой  бред!Голубчик Алеша, да как ты от них, от этаких, спасся? Убежал что ли, подобравподрясник? Ха-ха-ха!     - Брат, а ты, кажется, и не обратил внимания, как  ты  обидел  КатеринуИвановну тем, что рассказал Грушеньке о том дне, а та сейчас  ей  бросила  вглаза, что вы сами "к кавалерам красу тайком продавать ходили!" Брат, что жебольше этой обиды? - Алешу всего более мучила  мысль,  что  брат  точно  радунижению Катерины Ивановны, хотя конечно того быть не могло.     - Ба! - страшно  вдруг  нахмурился  Дмитрий  Федорович  и  ударил  себяладонью по лбу. Он только что теперь обратил внимание, хотя Алеша  рассказалвсе давеча за раз, и обиду, и крик Катерины Ивановны: "Ваш брат  подлец!"  -Да, в самом деле может быть я и рассказал Грушеньке о том "роковом дне", какговорит Катя. Да, это так, рассказал,  припоминаю!  Это  было  тогда  же,  вМокром, я был пьян, цыганки пели... Но ведь я  рыдал,  рыдал  тогда  сам,  ястоял на коленках, я молился на образ Кати, и Грушенька  это  понимала.  Онатогда все поняла, я припоминаю, она сама плакала...  А  чорт!  Да  могло  лииначе быть теперь? Тогда плакала, а теперь... Теперь "кинжал в сердце"!  Таку баб.     Он потупился и задумался.     - Да, я  подлец!  Несомненный  подлец,  -  произнес  он  вдруг  мрачнымголосом. - Все равно, плакал или нет, все равна  подлец!  Передай  там,  чтопринимаю наименование, если это может утешить. Ну и  довольно,  прощай,  чтоболтать-то! Веселого нет. Ты своею дорогой, а я своею. Да и видеться  большене хочу, до какой-нибудь самой  последней  минуты.  Прощай,  Алексей!  -  Онкрепко сжал руку Алеши и, все еще потупившись и не  поднимая  головы,  точносорвавшись, быстра зашагал к городу. Алеша смотрел ему вслед, не веря,  чтобон так совсем вдруг ушел.     - Стой, Алексей, еще одно признание, тебе  одному!  -  вдруг  воротилсяДмитрий Федорович назад. - Смотри на меня, пристально  смотри:  видишь,  воттут, вот тут - готовится страшное  бесчестие.  (Говоря  "вот  тут",  ДмитрийФедорович ударял себя кулаком по груди и с таким странным видом,  как  будтобесчестие лежало и сохранялось именно тут на груди его, в каком-то месте,  вкармане может быть, или на шее  висело  зашитое.)  -  Ты  уже  знаешь  меня:подлец, подлец признанный! Но знай, что бы я ни сделал  прежде,  теперь  иливпереди, - ничто, ничто не может сравниться в  подлости  с  тем  бесчестием,которое именно теперь, именно в эту минуту ношу вот здесь на груди моей, воттут, тут, которое  действует  и  совершается,  и  которое  я  полный  хозяиностановить, могу остановить или совершить, заметь это себе! Ну так знай  же,что я его совершу, а не остановлю. Я давеча тебе все рассказал, а  этого  нерассказал, потому что даже и у меня на то медного лба не хватило! Я могу ещеостановиться; остановясь я могу завтра же целую  половину  потерянной  честиворотить, но я не остановлюсь, я совершу подлый замысел, и  будь  ты  впередсвидетелем, что я заранее и зазнамо говорю это!  Гибель  и  мрак!  Объяснятьнечего, в свое время узнаешь. Смрадный переулок и инфернальница! Прощай.  Немолись обо мне, не стою, да  и  не  нужно  совсем,  совсем  не  нужно...  ненуждаюсь вовсе! прочь!..     И он вдруг удалился, на этот раз уже совсем. Алеша пошел  к  монастырю:"Как же, как же я никогда его не увижу, что он говорит?" дико представлялосьему - "да завтра же непременно увижу и разыщу его, нарочно  разыщу,  что  онтакое говорит!"...     Монастырь он обошел кругом и через сосновую рощу прошел прямо  в  скит.Там ему отворили, хотя в этот час уже никого  не  впускали.  Сердце  у  негодрожало, когда он вошел в келью старца: "Зачем, зачем он выходил, зачем  тотпослал его "в мир"? Здесь тишина, здесь святыня, а там - смущенье, там мрак,в котором сразу потеряешься и заблудишься..."     В келье находились послушник Порфирий и  иеромонах  отец  Паисий,  весьдень каждый час заходивший узнать о здоровии отца Зосимы, которому,  как  сострахом узнал Алеша, становилось все хуже  и  хуже.  Даже  обычной  вечернейбеседы с братией на сей раз не  могло  состояться.  Обыкновенно  по  вечеру,после службы, ежедневно, на сон грядущий, стекалась  монастырская  братия  вкелью старца и всякий вслух исповедывал ему  сегодняшние  прегрешения  свои,грешные мечты,  мысли,  соблазны,  даже  ссоры  между  собой,  если  таковыеслучались.  Иные  исповедывались  на  коленях.   Старец   разрешал,   мирил,наставлял, налагал покаяние, благословлял и  отпускал.  Вот  против  этих-тобратских "исповедей" и восставали противники  старчества,  говоря,  что  этопрофанация исповеди как таинства, почти  кощунство,  хотя  тут  было  совсеминое. Выставляли даже епархиальному начальству, что такие исповеди не тольконе достигают доброй цели, но  действительно  и  нарочито  вводят  в  грех  исоблазн. Многие-де из братии тяготятся ходить к старцу, а приходят поневоле,потому что все идут, так чтобы не приняли их за гордых и бунтующих помыслом.Рассказывали, что некоторые из братии,  отправляясь  на  вечернюю  исповедь,условливались между собою заранее: "я, дескать, скажу, что я на  тебя  утромозлился, а ты подтверди",  -  это  чтобы  было  что  сказать,  чтобы  толькоотделаться. Алеша знал, что это действительно иногда так и  происходило.  Онзнал тоже, что есть из братии весьма негодующие и на  то,  что,  по  обычаю,даже письма от родных, получаемые скитниками, приносились сначала к  старцу,чтоб он распечатывал и прочитывал  их  прежде  получателей.  Предполагалось,разумеется, что все это должно совершаться  свободно  и  искренно,  от  всейдуши, во имя вольного смирения и спасительного назидания, но  на  деле,  какоказывалось, происходило иногда и весьма неискренно, а напротив выделанно  ифальшиво. Но старшие и опытнейшие из братии стояли на своем, рассуждая,  что"кто искренно вошел в эти стены, чтобы спастись, для тех все эти  послушанияи подвиги окажутся несомненно спасительными и принесут  им  великую  пользу;кто же, напротив, тяготится и ропщет, тот все равно  как  бы  и  не  инок  инапрасно только пришел в монастырь, такому место в миру. От греха  же  и  отдиавола не только в миру, но и во храме не  убережешься,  а  стало  быть,  инечего греху потакать".     - Ослабел, сонливость напала, -  шепотом  сообщил  Алеше  отец  Паисий,благословив его. - Разбудить даже трудно. Но и не надо будить. Минут на пятьпросыпался, просил снести братии его благословение, а у братии просил о  немночных молитв. Заутра  намерен  еще  раз  причаститься.  О  тебе  вспоминал,Алексей, спрашивал, ушел  ли  ты,  отвечали,  что  в  городе.  "На  то  я  иблагословил его; там его место, а пока не здесь", - вот что  изрек  о  тебе.Любовно о тебе вспоминал, с заботой, смыслишь ли ты, чего удостоился? Толькокак же это определил он тебе пока быть срок в миру? Значит, предвидит  нечтов судьбе твоей! Пойми, Алексей, что если и возвратишься в мир, то как бы  навозложенное на тя послушание старцем твоим, а не на суетное легкомыслие и нена мирское веселие...     Отец Паисий вышел. Что старец отходил,  в  том  не  было  сомнения  дляАлеши, хотя мог прожить еще и день и два, Алеша твердо и горячо решил,  что,несмотря на обещание, данное им видеться  с  отцом,  Хохлаковыми,  братом  иКатериной Ивановной - завтра он не выйдет из монастыря  совсем  и  останетсяпри старце своем до самой кончины его. Сердце его загорелось любовью,  и  онгорько упрекнул себя, что мог на мгновение там, в городе, даже забыть о том,кого оставил в монастыре на одре смерти и кого чтил выше всех на  свете.  Онпрошел в спаленку старца, стал на колени и поклонился спящему до земли.  Тоттихо. недвижимо спал, чуть дыша ровно и  почти  неприметно.  Лицо  его  былоспокойно.     Воротясь в другую комнату, -  в  ту  самую,  в  которой  поутру  старецпринимал гостей, Алеша, почти не раздеваясь и сняв лишь  сапоги,  улегся  накожаном, жестком и узком диванчике, на котором он и всегда спал, давно  уже,каждую ночь, принося лишь подушку. Тюфяк же, о котором  кричал  давеча  отецего, он уже давно забыл постилать себе. Он снимал лишь свой подрясник, и  имнакрывался вместо одеяла. Но  пред  сном  он  бросился  на  колени  и  долгомолился. В горячей молитве своей он не просил бога разъяснить  ему  смущениеего,  а  лишь  жаждал  радостного  умиления,   прежнего   умиления,   всегдапосещавшего его душу  после  хвалы  и  славы  богу,  в  которых  и  состоялаобыкновенно вся на сон грядущий молитва его. Эта  радость,  посещавшая  его,вела за собой легкий и спокойный сон. Молясь и  теперь,  он  вдруг  случайнонащупал в кармане  тот  розовый  маленький  пакетик,  который  передала  емудогнавшая его на дороге служанка Катерины Ивановны. Он смутился, но докончилмолитву. Затем после некоторого колебания вскрыл пакет. В нем  было  к  немуписьмецо,  подписанное  Lise,  -  тою  самою  молоденькою  дочерью   госпожиХохлаковой, которая утром так смеялась над ним при старце.     "Алексей Федорович, - писала она, - пишу вам от  всех  секретно,  и  отмамаши, и знаю. как это не хорошо. Но я не могу больше жить, если  не  скажувам того, что родилось в моем сердце, а  этого  никто  кроме  нас  двоих  недолжен до времени знать. Но как я вам скажу то, что я так хочу вам  сказать?Бумага, говорят, не краснеет, уверяю вас, что это неправда  и  что  краснеетона так же точно, как и я теперь вся. Милый Алеша, я вас люблю, люблю еще  сдетства, с Москвы, когда вы были совсем не такой, как теперь, и люблю на всюжизнь. Я вас избрала сердцем моим, чтобы с вами соединиться,  а  в  старостикончить вместе нашу жизнь.  Конечно  с  тем  условием,  что  вы  выйдете  измонастыря. Насчет же лет наших мы подождем,  сколько  приказано  законом.  Ктому времени, я непременно выздоровлю, буду ходить и танцевать. Об  этом  неможет быть слова.     "Видите, как я все обдумала,  одного  только  не  могу  придумать:  чтоподумаете вы обо мне, когда прочтете? Я все смеюсь  и  шалю,  я  давеча  васрассердила, но уверяю вас, что сейчас пред тем как взяла перо. я  помолиласьна образ богородицы, да и теперь молюсь, и чуть не плачу.     "Мой секрет у вас в руках, завтра как придете не знаю, как и взгляну навас. Ах, Алексей Федорович, что если  я  опять  не  удержусь,  как  дура,  изасмеюсь как давеча,  на  вас  глядя?  Ведь  вы  меня  примите  за  сквернуюнасмешницу и письму моему не поверите. А потому умоляю вас,  милый,  если  увас есть сострадание ко мне, когда вы войдете  завтра,  то  не  глядите  мнеслишком прямо в  глаза,  потому  что  я,  встретясь  с  вашими,  может  бытьнепременно вдруг рассмеюсь, а к тому же вы будете в этом  длинном  платье...Даже теперь я вся холодею, когда об этом подумаю, а потому как  войдете,  несмотрите на меня некоторое время совсем,  а  смотрите  на  маменьку  или  наокошко...     "Вот я написала вам любовное письмо, боже мой, что я сделала! Алеша, непрезирайте меня, и если я что  сделала  очень  дурное  и  вас  огорчила,  тоизвините меня. Теперь тайна моей, погибшей навеки может быть,  репутации,  вваших руках.     "Я сегодня непременно буду плакать. До свиданья, до ужасного  свиданья.Lise.     "Р. S. Алеша, только вы  непременно,  непременно,  непременно  придите!Lise".     Алеша прочел с удивлением, прочел  два  раза,  подумал  и  вдруг  тихо,сладко засмеялся. Он было вздрогнул, смех этот показался ему  греховным.  Номгновение спустя он опять  рассмеялся  так  же  тихо  и  так  же  счастливо.Медленно вложил он письмо в конвертик, перекрестился и  лег.  Смятение  душиего вдруг прошло. "Господи, помилуй их всех, давешних, сохрани их несчастныхи бурных, и направь. У тебя пути: ими же веси путями спаси их. Ты любовь, тывсем пошлешь и радость!" бормотал крестясь, засыпая безмятежным сном, Алеша.                                    ----------------  

 * ЧАСТЬ ВТОРАЯ. *

      КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ     Надрывы 

I. ОТЕЦ ФЕРАПОНТ.

       Рано утром, еще до света,  был  пробужден  Алеша.  Старец  проснулся  ипочувствовал себя весьма слабым,  хотя  и  пожелал  с  постели  пересесть  вкресло. Он был в полной памяти; лицо же его было хотя и  весьма  утомленное,но ясное, почти радостное, а взгляд веселый, приветливый, зовущий. "Может  ине  переживу  наступившего  дня  сего",  сказал  он  Алеше;  затем  возжелалисповедаться и причаститься  немедленно.  Духовником  его  всегда  был  отецПаисий.  По  совершении  обоих  таинств  началось   соборование.   Собралисьиеромонахи, келья мало-по-малу  наполнилась  скитниками.  Наступил  меж  темдень. Стали приходить и из монастыря.  Когда  кончилась  служба,  старец  совсеми возжелал проститься и всех  целовал.  По  тесноте  кельи,  приходившиепрежде выходили и уступали другим. Алеша стоял подле старца,  который  опятьпересел в кресло. Он говорил и учил сколько мог, голос его, хоть  и  слабый,был еще довольно тверд. "Столько лет учил вас,  и  стало  быть  столько  летвслух говорил, что как бы и привычку взял говорить, а говоря вас учить, и дотого сие, что молчать мне почти и труднее было  бы,  чем  говорить,  отцы  ибратия милые, даже и теперь при  слабости  моей",  -  пошутил  он,  умиленновзирая на толпившихся около него. Алеша упомнил потом кое-что из  того,  чтоон тогда сказал. Но хоть и внятно  говорил,  и  хоть  и  голосом  достаточнотвердым, но речь его была довольно несвязна. Говорил он о многом,  казалось,хотел бы все сказать, все высказать еще  раз,  пред  смертною  минутой,  изовсего недосказанного в жизни, и не поучения  лишь  одного  ради,  а  как  быжаждая поделиться радостью и восторгом своим со всеми и  вся,  излиться  ещераз в жизни сердцем своим...     "Любите друг друга, отцы, - учил старец (сколько запомнил потом Алеша).- Любите народ божий. - Не святее же мы мирских за то, что сюда пришли  и  всих стенах затворились, а напротив, всякий сюда пришедший,  уже  тем  самым,что пришел сюда, познал про себя, что он хуже всех мирских и всех и  вся  наземле...  И  чем  долее  потом  будет  жить  инок  в   стенах   своих,   темчувствительнее должен и сознавать сие. Ибо в противном случаем не за чем емубыло и приходить сюда. Когда же познает, что не только он хуже всех мирских,но и пред всеми людьми за всех и за  вся  виноват,  за  все  грехи  людские,мировые и единоличные, то тогда лишь цель нашего единения  достигнется.  Ибознайте, милые, что каждый единый из нас виновен за всех и за  вся  на  земленесомненно, не только по общей мировой вине, а  единолично  каждый  за  всехлюдей и за всякого человека на сей  земле.  Сие  сознание  есть  венец  путииноческого, да и всякого на земле человека. Ибо иноки не иные суть человеки,а лишь только такие, какими и всем на земле людям быть надлежало  бы.  Тогдалишь и умилилось бы сердце наше в любовь бесконечную, вселенскую, не знающуюнасыщения. Тогда каждый из вас будет в силах весь мир любовию  приобрести  ислезами своими мировые грехи омыть... Всяк ходи около  сердца  своего,  всяксебе исповедайся неустанно. Греха своего не бойтесь, даже и сознав его, лишьбы покаяние было,  но  условий  с  богом  не  делайте.  Паки  говорю,  -  негордитесь. Не гордитесь пред  малыми,  не  гордитесь  и  пред  великими.  Нененавидьте и  отвергающих  вас,  позорящих  вас,  поносящих  вас  и  на  васклевещущих. Не ненавидьте атеистов, злоучителей, материалистов, даже злых изних, не токмо добрых, ибо и из них  много  добрых,  наипаче  в  наше  время.Поминайте  их  на  молитве  тако:  спаси  всех,  господи,  за  кого   некомупомолиться, спаси и тех, кто не хочет тебе молиться. И прибавьте тут же:  непо гордости моей молю о сем, господи, ибо и сам  мерзок  есмь  паче  всех  ився... Народ божий любите, не отдавайте стада отбивать пришельцам, ибо  еслизаснете в лени и в брезгливой гордости вашей,  а  пуще  в  корыстолюбии,  топридут со всех стран и отобьют у вас стадо ваше. Толкуйте  народу  Евангелиенеустанно... Не лихоимствуйте... Сребра и золота не  любите,  не  держите...Веруйте и знамя держите. Высоко возносите его..."     Старец впрочем говорил  отрывочнее,  чем  здесь  было  изложено  и  какзаписал потом Алеша. Иногда он пресекал говорить совсем, как бы собираясь  ссилами, задыхался, но был как бы в восторге. Слушали его с  умилением,  хотямногие и дивились словам его и видели в них темноту... Потом все  эти  словавспомнили. Когда Алеше случилось на минуту отлучиться из кельи,  то  он  былпоражен всеобщим волнением и ожиданием толпившейся в  келье  и  около  кельибратии. Ожидание было между иными почти тревожное, у  других  торжественное.Все ожидали чего-то  немедленного  и  великого  тотчас  по  успении  старца.Ожидание это с одной точки зрения было почти как  бы  и  легкомысленное,  нодаже и самые строгие старцы подвергались сему. Всего строже было лицо старцаиеромонаха Паисия. Алеша отлучился из кельи лишь потому, что был таинственновызван, чрез одного монаха,  прибывшим  из  города  Ракитиным,  со  страннымписьмом к Алеше от г-жи  Хохлаковой.  Та  сообщала  Алеше  одно  любопытное,чрезвычайно кстати пришедшее известие. Дело состояло в том, что вчера  междуверующими  простонародными  женщинами,  приходившими  поклониться  старцу  иблагословиться  у  него,   была   одна   городская   старушка,   Прохоровна,унтер-офицерская вдова. Спрашивала она старца: можно ли ей помянуть  сыночкасвоего Васеньку, заехавшего по службе далеко  в  Сибирь,  в  Иркутск,  и  откоторого она уже год не  получала  никакого  известия,  вместо  покойника  вцеркви за упокой? На что старец ответил ей со строгостию, запретив и  назвавтакого  рода  поминание  подобным  колдовству.  Но  затем,  простив  ей   поневедению, прибавил "как  бы  смотря  в  книгу  будущего"  (выражалась  г-жаХохлакова в письме своем) и утешение: "что сын ее Вася жив несомненно, и чтоили сам приедет к ней в скорости, или письмо пришлет, и чтоб она шла в  свойдом и ждала сего. И что же?  прибавляла  в  восторге  госпожа  Хохлакова:  -пророчество совершилось даже  буквально,  и  даже  более  того".  Едва  лишьстарушка вернулась домой, как ей тотчас же передали уже ожидавшее ее  письмоиз Сибири. Но  этого  еще  мало:  в  письме  этом,  писанном  с  дороги,  изЕкатеринбурга, Вася уведомлял свою мать, что едет сам в Россию, возвращаетсяс одним чиновником, и что недели чрез три  по  получении  письма  сего,  "оннадеется обнять свою мать". Г-жа Хохлакова  настоятельно  и  горячо  умолялаАлешу немедленно передать это свершившееся вновь "чудо предсказания" игуменуи всей братии: "это  должно  быть  всем,  всем  известно!"  восклицала  она,заключая письмо свое. Письмо ее  было  писано  наскоро,  поспешно,  волнениеписавшей отзывалось в каждой  строчке  его.  Но  Алеше  уже  и  нечего  былосообщать братии, ибо все уже все  знали:  Ракитин,  послав  за  ним  монаха,поручил тому кроме того "почтительнейше донести и его высокопреподобию  отцуПаисию, что имеет до него он, Ракитин, некое дело, но такой важности, что  иминуты не смеет отложить для сообщения ему, за дерзость же свою земно проситпростить его". Так как отцу Паисию монашек сообщил просьбу Ракитина  раньше,чем Алеше, то  Алеше,  придя  на  место,  осталось  лишь,  прочтя  письмецо,сообщить его тотчас же отцу Паисию в виде лишь документа. И  вот  даже  этотсуровый и недоверчивый человек, прочтя, нахмурившись, известие о "чуде",  немог  удержать  вполне  некоторого  внутреннего  чувства  своего.  Глаза  егосверкнули, уста важно и проникновенно вдруг улыбнулись.     - То ли узрим? - как бы вырвалось у него вдруг.     - То ли еще узрим, то ли еще узрим! - повторили кругом монахи, но  отецПаисий, снова нахмурившись, попросил всех хотя бы до времени вслух о сем  несообщать  никому,  "пока  еще  более  подтвердится,  ибо  много  в  светскихлегкомыслия, да и случай сей  мог  произойти  естественно",  -  прибавил  оносторожно, как бы для очистки совести, но почти сам не веруя своей оговорке,что очень хорошо усмотрели и слушавшие. В тот же час, конечно, "чудо"  сталоизвестно всему монастырю и многим даже  пришедшим  в  монастырь  к  литургиисветским. Всех же более, казалось, был поражен совершившимся чудом вчерашнийзахожий в обитель монашек "от святого Сильвестра", из  одной  малой  обителиОбдорской на дальнем севере. Он поклонился вчера  старцу,  стоя  около  г-жиХохлаковой, и, указывая ему на "исцелевшую" дочь  этой  дамы,  проникновенноспросил его: "Как дерзаете вы делать такие дела?"     Дело в том, что теперь он был уже в некотором  недоумении  и  почти  незнал чему верить. Еще вчера в вечеру посетил он монастырского отца Ферапонтав особой келье его за пасекой и был поражен этою встречей, которая произвелана него чрезвычайное и ужасающее впечатление. Старец  этот,  отец  Ферапонт,был тот самый престарелый монах, великий постник и молчальник, о котором  мыуже и упоминали как о противнике старца  Зосимы,  и  главное  -  старчества,которое и считал он вредным и легкомысленным новшеством. Противник этот  былчрезвычайно опасный, несмотря на то, что он,  как  молчальник,  почти  и  неговорил ни с кем ни слова. Опасен же  был  он  главное  тем,  что  множествобратии вполне сочувствовало ему, а из приходящих мирских очень многие  чтилиего как великого праведника и подвижника, несмотря на то, что видели  в  немнесомненно юродивого. Но юродство-то и пленяло. К старцу  Зосиме  этот  отецФерапонт никогда не ходил. Хотя он и проживал в скиту, но  его  не  очень-тобеспокоили скитскими правилами, потому опять-таки что держал он  себя  прямоюродивым. Было ему лет семьдесят пять, если  не  более,  а  проживал  он  заскитскою пасекой, в углу стены, в  старой,  почти  развалившейся  деревяннойкелье, поставленной тут еще в древнейшие времена, еще  в  прошлом  столетии,для одного тоже величайшего постника и молчальника отца Ионы, прожившего  доста пяти лет, и о подвигах которого даже до сих пор ходили в монастыре  и  вокрестностях его многие любопытнейшие рассказы. Отец Ферапонт добился  того,что и его наконец поселили, лет семь тому назад,  в  этой  самой  уединеннойкелийке, то-есть просто в избе, но которая весьма похожа  была  на  часовню,ибо заключала в себе чрезвычайно много жертвованных образов  с  теплившимисявековечно пред ними жертвованными лампадками, как бы смотреть за которыми  ивозжигать их и приставлен был отец Ферапонт. Ел он, как говорили (да  оно  иправда было), всего лишь по два фунта хлеба в три дня,  не  более;  приносилему их каждые три дня живший тут же на пасеке пасечник, но  даже  и  с  этимприслуживавшим ему пасечником отец Ферапонт тоже редко когда  молвил  слово.Эти четыре фунта хлеба, вместе с воскресною просвиркой, после поздней обедниаккуратно присылаемой блаженному игуменом, и составляли  все  его  недельноепропитание. Воду же в кружке переменяли ему на  каждый  день.  У  обедни  онредко появлялся. Приходившие поклонники видели,  как  он  простаивал  иногдавесь день на молитве, не вставая с колен и не озираясь. Если  же  и  вступалкогда с ними в беседу, то был краток, отрывист, странен и всегда почти груб.Бывали однако очень редкие случаи, что и он разговорится  с  прибывшими,  нобольшею частию произносил одно лишь какое-нибудь странное слово,  задававшеевсегда посетителю большую  загадку,  и  затем  уже,  несмотря  ни  на  какиепросьбы, не произносил ничего в объяснение. Чина  священнического  не  имел,был простой лишь монах. Ходил очень  странный  слух,  между  самыми  впрочемтемными людьми, что отец Ферапонт имеет сообщение с  небесными  духами  и  сними только ведет беседу, вот почему с людьми и молчит.  Обдорский  монашек,пробравшись на пасеку по  указанию  пасечника,  тоже  весьма  молчаливого  иугрюмого монаха, пошел в уголок, где стояла келийка отца Ферапонта. "Может изаговорит как с пришельцем, а может  и  ничего  от  него  не  добьешься",  -предупредил его пасечник. - Подходил монашек, как и сам передавал он  потом,с величайшим страхом. Час был уже довольно поздний. Отец  Ферапонт  сидел  вэтот раз у дверей келийки, на низенькой  скамеечке.  Над  ним  слегка  шумелогромный старый вяз. Набегал вечерний холодок.  Обдорский  монашек  повергсяниц пред блаженным и попросил благословения.     - Хочешь, чтоб и я пред тобой,  монах,  ниц  упал?  -  проговорил  отецФерапонт. - Восстани!     Монашек встал.     - Благословляя да благословишися, садись подле. Откулева занесло?     Что всего  более  поразило  бедного  монашка,  так  это  то,  что  отецФерапонт, при  несомненном  великом  постничестве  его,  и  будучи  в  стольпреклонных летах, был еще на вид старик  сильный,  высокий,  державший  себяпрямо, несогбенно, с лицом свежим, хоть и  худым,  но  здоровым.  Несомненнотоже  сохранилась  в  нем  еще  и  значительная  сила.   Сложения   же   былатлетического. Несмотря на столь великие лета его, был он даже и  не  вполнесед, с весьма еще густыми,  прежде  совсем  черными  волосами  на  голове  ибороде.  Глаза  его  были  серые,  большие,   светящиеся,   но   чрезвычайновылупившиеся, что даже поражало. Говорил с сильным ударением на о.  Одет  жебыл в рыжеватый длинный армяк, грубого арестантского по прежнему  именованиюсукна и подпоясан  толстою  веревкой.  Шея  и  грудь  обнажены.  Толстейшегохолста,  почти  совсем  почерневшая  рубаха,  по  месяцам  не   снимавшаяся,выглядывала из-под армяка. Говорили,  что  носит  он  на  себе  под  армякомтридцатифунтовые вериги. Обут же был в старые почти развалившиеся башмаки набосу ногу.     - Из малой Обдорской обители, от святого Селивестра, - смиренно ответилзахожий монашек, быстрыми, любопытными своими  глазками,  хотя  несколько  ииспуганными, наблюдая отшельника.     - Бывал у твоего Селивестра. Живал. Здоров ли Селиверст-то?     Монашек замялся.     - Бестолковые вы человеки! Како соблюдаете пост?     - Трапезник наш по древлему скитскому тако устроен: О четыредесятнице впонедельник, в среду и пяток трапезы не поставляют. Во вторник  и  четвертокна братию хлебы белые, взвар с медом, ягода морошка или капуста соленая,  датолокно мешано. В субботу шти белые, лапша гороховая, каша  соковая,  все  смаслом. В неделю ко штям сухая рыба да каша.  В  страстную  же  седьмицу  отпонедельника даже до субботнего вечера, дней шесть, хлеб с водою точию  ястии зелие не варено, и се с воздержанием; аще есть можно и  не  на  всяк  деньприимати, но яко же речено бысть о первой  седмице.  Во  святый  же  великийпяток, ничесо же ясти, такожде и великую субботу поститися нам  до  третиегочаса и тогда вкусите мало хлеба с водой и по единой  чаше  вина  испити.  Восвятый же великий четверток ядим варения без  масла,  пием  же  вино  и  иносухоядением. Ибо иже в Лаодикии собор о  велицем  четвертке  тако  глаголет:"Яко не достоит в четыредесятницу последней недели четверток разрешити и всючетыредесятницу бесчестити". Вот как у нас. Но что сие сравнительно с  вами,великий отче, - ободрившись прибавил монашек, - ибо и круглый год, даже и восвятую пасху, лишь хлебом с водою питаетесь, и что у нас хлеба на  два  дня,то у вас на всю седьмицу идет. Воистину дивно  таковое  великое  воздержаниеваше.     -  А  грузди?  -  спросил  вдруг  отец  Ферапонт,  произнося  букву   гпридыхательно, почти как хер.     - Грузди? - переспросил удивленный монашек.     - То-то. Я-то от их хлеба уйду, не нуждаясь в нем вовсе, хотя  бы  и  влес, и там груздем проживу или ягодой, а они здесь не уйдут от своего хлеба,стало быть чорту связаны. Ныне поганцы рекут, что  поститься  столь  нечего.Надменное и поганое сие есть рассуждение их.     - Ох правда, - вздохнул монашек.     - А чертей у тех видел? - спросил отец Ферапонт.     - У кого же у тех? - робко осведомился монашек.     - Я к игумену прошлого года во святую пятидесятницу восходил, а  с  техпор и не был. Видел, у которого на персях сидит, под  рясу  прячется,  токморожки выглядывают;  у  которого  из  кармана  высматривает,  глаза  быстрые,меня-то боится; у которого во чреве поселился, в самом нечистом брюхе его, ау некоего так на шее висит, уцепился, так и носит, а его не видит.     - Вы... видите? - осведомился монашек.     - Говорю вижу, наскрозь вижу. Как стал от игумена  выходить,  смотрю  -один за дверь от меня прячется, да  матерой  такой,  аршина  в  полтора  алибольше росту, хвостище же толстый, бурый, длинный, да концом хвоста  в  щельдверную и попади, а я не будь глуп, дверь-то вдруг и прихлопнул, да хвост-тоему и защемил. Как завизжит, начал биться, а я его  крестным  знамением,  датрижды, - и закрестил. Тут и подох как паук давленный.  Теперь  надоть  бытьпогнил в углу-то, смердит, а они-то не видят, не чухают. Год не  хожу.  Тебелишь как иностранцу открываю.     - Страшные словеса ваши! А что, великий и блаженный отче, - осмеливалсявсе больше и больше монашек, - правда ли, про вас великая слава  идет,  дажедо отдаленных земель, будто со святым духом беспрерывное общение имеете?     - Слетает. Бывает.     - Как же слетает? В каком же виде?     - Птицею.     - Святый дух в виде голубине?     - То святый дух, а то Святодух.  Святодух  иное,  тот  может  и  другоюптицею снизойти: ино ласточкой, ино щеглом, а ино и синицею.     - Как же вы узнаете его от синицы-то?     - Говорит.     - Как же говорит, каким языком?     - Человечьим.     - А что же он вам говорит?     - Вот сегодня возвестил, что дурак посетит и спрашивать будет  негожее.Много, инок, знать хочеши.     - Ужасны словеса ваши, блаженнейший и святейший отче, -  качал  головоюмонашек. В пугливых глазках его завиделась впрочем и недоверчивость.     - А видишь ли древо сие? - спросил помолчав отец Ферапонт.     - Вижу, блаженнейший отче.     - По-твоему вяз, а по-моему иная картина.     - Какая же? - помолчал в тщетном ожидании монашек.     - Бывает в нощи. Видишь сии два сука? В нощи же и се  Христос  руце  комне простирает и руками теми ищет меня, явно  вижу  и  трепещу.  Страшно,  острашно!     - Что же страшного, коли сам бы Христос?     - А захватит и вознесет.     - Живого-то?     - А в духе и славе Илии, не слыхал, что ли? обымет и унесет...     Хотя обдорский монашек после сего разговора воротился в  указанную  емукелийку, у одного из братий, даже в довольно сильном недоумении,  но  сердцеего несомненно все же лежало больше к отцу Ферапонту,  чем  к  отцу  Зосиме.Монашек обдорский был прежде всего за пост, а такому великому  постнику  какотец Ферапонт не дивно было и "чудная видети". Слова его конечно были как быи нелепые, но ведь господь знает, что в них заключалось-то в этих словах,  ау всех Христа ради  юродивых  и  не  такие  еще  бывают  слова  и  поступки.Защемленному же чортову хвосту он не только в иносказательном, но и в прямомсмысле душевно и с удовольствием  готов  был  поверить.  Кроме  сего,  он  ипрежде, еще до прихода в  монастырь,  был  в  большом  предубеждении  противстарчества, которое знал доселе лишь по рассказам и принимал  его  вслед  замногими другими решительно за вредное новшество. Ободняв  уже  в  монастыре,успел отметить и тайный ропот  некоторых  легкомысленных  и  несогласных  настарчество братий. Был он к  тому  же  по  натуре  своей  инок  шныряющий  ипроворный, с превеликим ко всему любопытством. Вот почему великое известие оновом "чуде", совершенном  старцем  Зосимою,  повергло  его  в  чрезвычайноенедоумение. Алеша припомнил потом, как в числе теснившихся к старцу и  околокельи его иноков мелькала много раз пред ним шныряющая везде по всем  кучкамфигурка любопытного обдорского гостя,  ко  всему  прислушивающегося  и  всехвопрошающего. Но тогда он мало обратил внимания на него и только  потом  всеприпомнил... Да и не до того ему было: старец Зосима, почувствовавший  вновьусталость и улегшийся опять в постель, вдруг заводя уже очи, вспомнил о  неми потребовал его к себе. Алеша немедленно прибежал. Около старца  находилисьтогда всего лишь отец Паисий, отец иеромонах Иосиф, да  Порфирий  послушник.Старец, раскрыв утомленные очи и пристально глянув на Алешу,  вдруг  спросилего:     - Ждут ли тебя твои, сынок?     Алеша замялся.     - Не имеют ли нужды в тебе? Обещал ли кому вчера на сегодня быти?     - Обещался... отцу... братьям... другим тоже...     - Видишь. Непременно иди. Не печалься. Знай,  что  не  умру  без  того,чтобы не сказать при тебе последнее мое  на  земле  слово.  Тебе  скажу  этослово, сынок, тебе и завещаю его. Тебе, сынок  милый,  ибо  любишь  меня.  Атеперь пока иди к тем, кому обещал.     Алеша немедленно покорился, хотя и тяжело ему было уходить. Но обещаниеслышать  последнее  слово  его  на  земле  и,  главное,  как  бы  ему  Алешезавещанное, потрясло его душу восторгом. Он заспешил, чтоб,  окончив  все  вгороде, поскорей воротиться. Как раз отец Паисий  молвил  ему  напутственноеслово, произведшее на него весьма сильное  и  неожиданное  впечатление.  Этокогда уже они оба вышли из кельи старца.     - Помни, юный, неустанно (так прямо и безо  всякого  предисловия  началотец Паисий), что мирская наука, соединившись в великую силу,  разобрала,  впоследний век особенно, все, что завещано в книгах святых нам  небесного,  ипосле жестокого анализа у ученых мира сего  не  осталось  изо  всей  прежнейсвятыни решительно ничего. Но разбирали они по частям, а целое просмотрели идаже удивления достойно до какой слепоты. Тогда как целое стоит пред  их  жеглазами незыблемо как и прежде, и врата адовы не одолеют его. Разве не  жилооно девятнадцать веков, разве и не живет и теперь в движениях единичных  души в движениях народных  масс?  Даже  в  движениях  душ  тех  же  самых,  всеразрушивших атеистов живет оно как прежде незыблемо!  Ибо  и  отрекшиеся  отхристианства и бунтующие против него в существе своем сами  того  же  самогоХристова облика суть, таковыми же и остались, ибо до сих пор ни мудрость их,ни жар сердца их не в силах были создать иного  высшего  образа  человеку  идостоинству его, как образ, указанный древле Христом. А что было попыток, товыходили одни лишь уродливости.  Запомни  сие  особенно,  юный,  ибо  в  мирназначаешься отходящим старцем твоим. Может, вспоминая сей день великий,  незабудешь и слов моих, ради сердечного тебе напутствия данных, ибо млад  еси,а соблазны в мире тяжелые и не твоим силам вынести  их.  Ну  теперь  ступай,сирота.     С этим словом отец  Паисий  благословил  его.  Выходя  из  монастыря  иобдумывая все эти внезапные слова, Алеша вдруг понял, что в этом  строгом  исуровом доселе к нему монахе он встречает теперь нового неожиданного друга игорячо любящего его нового  руководителя,  -  точно  как  бы  старец  Зосимазавещал ему  его  умирая.  "А  может  быть  так  оно  и  впрямь  между  нимипроизошло", подумал вдруг Алеша. Неожиданное же и  ученое  рассуждение  его,которое  он  сейчас  выслушал,  именно  это,  а  не   другое   какое-нибудь,свидетельствовало лишь о горячности сердца отца Паисия: он  уже  спешил  какможно скорее вооружить юный ум для борьбы  с  соблазнами  и  огородить  юнуюдушу, ему завещанную, оградой, какой крепче и сам не мог представить себе. 

II. У ОТЦА.

       Прежде всего Алеша пошел к отцу. Подходя он вспомнил,  что  отец  оченьнастаивал накануне, чтоб он как-нибудь  вошел  потихоньку  от  брата  Ивана."Почему ж? - подумалось вдруг теперь Алеше. - Если отец хочет что-нибудь мнесказать одному, потихоньку, то зачем же мне  входить  потихоньку?  Верно  онвчера в волнении хотел что-то другое сказать, да не успел", решил он. Тем неменее  очень  был  рад,  когда  отворившая  ему  калитку  Марфа   Игнатьевна(Григорий, оказалось, расхворался и лежал во флигеле) сообщила  ему  на  еговопрос, что Иван Федорович уже два часа как вышел-с.     - А батюшка?     - Встал, кофе кушает, - как-то сухо ответила Марфа Игнатьевна.     Алеша вошел.  Старик  сидел  один  за  столом,  в  туфлях  и  в  старомпальтишке, и просматривал для развлечения,  без  большого  однако  внимания,какие-то счеты. Он был совсем один во всем  доме  (Смердяков  тоже  ушел  запровизией к обеду). Но нe счеты его занимали. Хоть он и встал поутру рано  спостели и бодрился, а вид все-таки  имел  усталый  и  слабый.  Лоб  его,  накотором за ночь разрослись огромные багровые подтеки,  обвязан  был  краснымплатком. Нос тоже  за  ночь  сильно  припух,  и  на  нем  тоже  образовалосьнесколько хоть и незначительных подтеков пятнами, но решительно  придававшихвсему лицу какой-то особенно злобный и раздраженный вид. Старик знал про этосам и недружелюбно поглядел на входившего Алешу.     - Кофе холодный, - крикнул он резко, - не потчую. Я, брат. сам  сегодняна одной постной ухе сижу и никого не приглашаю. Зачем пожаловал?     - Узнать о вашем здоровье, - проговорил Алеша.     - Да. И кроме того я тебе  вчера  сам  велел  придти.  Вздор  все  это.Напрасно изволил  потревожиться.  Я  так  впрочем  и  знал,  что  ты  тотчаспритащишься...     Он проговорил это с самым неприязненным чувством. Тем временем встал  сместа и озабоченно посмотрел в зеркало (может быть в сороковой раз  с  утра)на свой нос. Начал тоже прилаживать покрасивее на лбу свой красный платок.     - Красный-то лучше, а  в  белом  на  больницу  похоже,  -  сентенциознозаметил он. - Ну что там у тебя? Что твой старец?     - Ему очень худо, он может быть сегодня умрет, - ответил Алеша, но отецдаже и не расслышал, да и вопрос свой тотчас забыл.     - Иван ушел, - сказал он вдруг. - Он у Митьки изо всех сил невесту  егоотбивает, для того здесь и живет, -  прибавил  он  злобно  и,  скривив  рот,посмотрел на Алешу.     - Неужто ж он вам сам так сказал? - спросил Алеша.     - Да и давно еще сказал. Как ты думаешь: недели с три  как  сказал.  Незарезать же меня тайком и он приехал сюда? Для чего-нибудь да приехал же?     - Что вы! Чего вы это так говорите? - смутился ужасно Алеша.     - Денег он не просит, правда, а все же от меня ни шиша не  получит.  Я,милейший Алексей Федорович, как можно дольше на свете намерен прожить,  былобы вам это известно, а потому мне каждая копейка нужна, и  чем  дольше  будужить, тем она будет нужнее, - продолжал он, похаживая по комнате из  угла  вугол, держа руки по карманам своего широкого, засаленного, из желтой  летнейколомянки, пальто. - Теперь я пока все-таки мужчина, пятьдесят  пять  всего,но я хочу и еще лет двадцать на линии мужчины состоять, так ведь  состареюсь- поган стану, не пойдут они ко  мне  тогда  доброю  волей,  ну  вот  тут-тоденежки мне и понадобятся. Так вот я теперь и подкапливаю все  побольше,  дапобольше для одного себя-с, милый сын мой Алексей  Федорович,  было  бы  вамизвестно, потому что я в скверне моей до конца хочу прожить, было бы вам этоизвестно. В скверне-то слаще: все ее ругают, а все в ней живут,  только  всетайком, а я открыто. Вот за простодушие то это мое на меня все сквернавцы  инакинулись. А в рай твой, Алексей Федорович, я не хочу,  это  было  бы  тебеизвестно, да порядочному человеку оно даже в рай-то твой и неприлично,  еслидаже там и есть он. По-моему, заснул и не проснулся, и нет ничего, поминайтеменя, коли хотите, а не хотите, так и чорт  вас  дери.  Вот  моя  философия.Вчера Иван здесь хорошо говорил, хоть и были мы все пьяны. Иван хвастун,  даи никакой у него такой учености нет... да и особенного образования тоже  нетникакого, молчит да усмехается  на  тебя  молча,  -  вот  на  чем  только  ивыезжает.     Алеша его слушал и молчал.     - Зачем он не говорит со мной? А и говорит, так ломается;  подлец  твойИван! А на Грушке сейчас женюсь, только захочу. Потому что с деньгами  стоиттолько захотеть-с, Алексей Федорович, все и будет. Вот Иван-то этого  самогои боится и сторожит меня, чтоб я не женился, а для того наталкивает  Митьку,чтобы тот на Грушке женился: таким образом хочет и меня  от  Грушки  уберечь(будто бы я ему денег оставлю, если  на  Грушке  не  женюсь!),  а  с  другойстороны, если Митька на Грушке женится, так Иван его  невесту  богатую  себевозьмет вот у него расчет какой! Подлец твой Иван!     - Как вы раздражительны. Это вы со вчерашнего; пошли бы вы да легли,  -сказал Алеша.     - Вот ты говоришь это, - вдруг заметил старик, точно это ему  в  первыйраз только в голову вошло, - говоришь, а я на тебя не сержусь, а  на  Ивана,если б он мне это самое сказал, я  бы  рассердился.  С  тобой  только  однимбывали у меня добренькие минутки, а то я ведь злой человек.     - Не злой вы человек, а исковерканный, - улыбнулся Алеша.     - Слушай, я разбойника Митьку хотел сегодня было засадить, да и  теперьеще не знаю, как решу. Конечно, в теперешнее модное время принято  отцов  даматерей за предрассудок считать, но ведь по законам-то, кажется,  и  в  нашевремя не позволено стариков отцов за волосы таскать, да по роже каблуками наполу бить, в их собственном доме, да похваляться придти и совсем убить - всепри свидетелях-с. Я бы, если бы захотел, скрючил его и мог бы  за  вчерашнеесейчас засадить.     - Так вы не хотите жаловаться, нет?     - Иван отговорил. Я бы наплевал на Ивана, да я сам одну штуку знаю...     И, нагнувшись к Алеше, он продолжал конфиденциальным полушепотом.     - Засади я его, подлеца, она услышит, что я его  засадил,  и  тотчас  кнему побежит. А услышит если сегодня, что тот меня  до  полусмерти,  слабогостарика, избил, так пожалуй бросит его, да ко мне  придет  навестить...  Вотведь мы какими характерами одарены - только чтобы насупротив  делать.  Я  еенасквозь знаю! А что, коньячку не выпьешь? Возьми-ка кофейку  холодненького,да я тебе и прилью четверть рюмочки, хорошо это, брат, для вкуса.     - Нет, не надо, благодарю. Вот этот хлебец возьму с собой, коли дадите,- сказал Алеша и, взяв трехкопеечную французскую булку, положил ее в  карманподрясника. - А коньяку и  вам  бы  не  пить,  -  опасливо  посоветовал  он,вглядываясь в лицо старика.     - Правда твоя, раздражает,  а  спокою  не  дает.  А  ведь  только  однурюмочку... Я ведь из шкапика...     Он отворил ключом "шкапик", налил рюмочку, выпил, потом шкапик запер  иключ опять в карман положил.     - И довольно, с рюмки не околею.     - Вот вы теперь и добрее стали, - улыбнулся Алеша.     - Гм! Я тебя и без коньяку люблю, а с подлецами и я подлец.  Ванька  неедет в Чермашню - почему? Шпионить ему надо: много ль я Грушеньке дам,  колиона придет. Все подлецы! Да я Ивана не признаю совсем. Не знаю я его совсем.Откуда такой появился? Не наша совсем душа. И точно я ему что оставлю? Да  яи завещания-то не оставлю, было бы это вам известно. А Митьку я раздавлю кактаракана. Я  черных  тараканов  ночью  туфлей  давлю:  так  и  щелкнет,  какнаступишь. Щелкнет и Митька твой. Твой Митька, потому что ты его любишь. Вотты его любишь, а я не боюсь, что ты его любишь. А кабы Иван его любил, я  быза себя боялся того, что он его любит. Но Иван никого не любит. Иван не  нашчеловек,  эти  люди,  как  Иван,  это,  брат,  не  наши   люди,   это   пыльподнявшаяся... Подует ветер, и пыль пройдет... Вчера  было  глупость  мне  вголову пришла, когда я тебе на сегодня велел приходить: хотел было  я  черезтебя узнать насчет Митьки-то, если б ему тысячку, ну  другую,  я  бы  теперьотсчитал, согласился ли бы он, нищий и мерзавец, отселева  убраться  совсем,лет на пять, а лучше на тридцать пять, да без Грушки и  уже  от  нее  совсемотказаться, а?     - Я... я спрошу его... - пробормотал Алеша. - Если бы все  три  тысячи,так может быть он...     - Врешь! Не надо теперь спрашивать, ничего не надо!  Я  передумал.  Этовчера глупость в башку мне сглупу влезла. Ничего не дам,  ничевошеньки,  мнеденежки мои нужны самому, - замахал рукою старик. - Я его  и  без  того  кактаракана придавлю. Ничего не говори ему, а то еще будет надеяться. Да и тебесовсем  нечего  у  меня  делать,  ступай-ка.  Невеста-то  эта,   Катерина-тоИвановна, которую он так тщательно от меня все время прятал,  за  него  идетали нет? Ты вчера ходил к ней, кажется?     - Она его ни за что не хочет оставить.     - Вот таких-то эти нежные барышни и любят, кутил да подлецов! Дрянь,  ятебе скажу, эти барышни бледные; то ли дело... Ну! кабы мне  его  молодость,да тогдашнее мое лицо (потому что я лучше его был собой в двадцать восемь-толет), так я бы точно так же как и  он  побеждал.  Каналья  он!  А  Грушенькувсе-таки не получит-с, не получит-с... В грязь обращу! Он снова  рассвирепелс последних слов.     - Ступай и ты, нечего тебе у меня делать сегодня, - резко отрезал он.     Алеша подошел проститься и поцеловал его в плечо.     - Ты чего это? - удивился немного старик. - Еще увидимся  ведь.  -  Альдумаешь не увидимся?     - Совсем нет, я только так, нечаянно.     - Да ничего и я, и я только так... - глядел на него старик. - Слышь ты,слышь. - крикнул он ему вслед, - приходи когда-нибудь поскорей,  и  на  уху,уху сварю, особенную, не сегодняшнюю, непременно приходи! Да завтра,  слышь,завтра приходи!     И только что Алеша вышел за дверь, подошел опять к  шкапику  и  хлопнулеще полрюмочки.     - Больше не буду! - пробормотал он крякнув, опять запер  шкапик,  опятьположил ключ в карман, затем пошел в спальню, в бессилии прилег на постель ив один миг заснул. 

III. СВЯЗАЛСЯ СО ШКОЛЬНИКАМ.

       "Слава богу, что он меня про Грушеньку  не  спросил",  подумал  в  своюочередь Алеша, выходя от отца и направляясь в дом г-жи Хохлаковой, "а то  быпришлось пожалуй про  вчерашнюю  встречу  с  Грушенькой  рассказать".  Алешабольно почувствовал, что за ночь бойцы собрались с новыми силами,  а  сердцеих с наступившим днем опять окаменело: "Отец раздражен  и  зол,  он  выдумалчто-то и стал на том; а что Дмитрий? Тот тоже за ночь укрепился,  тоже  надобыть раздражен и зол, и тоже что-нибудь  конечно  надумал...  О,  непременнонадо сегодня его успеть разыскать во что бы ни стал..."     Но Алеше не удалось долго думать: с ним вдруг  случилось  дорогой  однопроисшествие, на вид хоть и не очень важное, но сильно его  поразившее.  Кактолько он прошел площадь и свернул в переулок, чтобы  выйти  в  Михайловскуюулицу, параллельную Большой, но отделявшуюся  от  нее  лишь  канавкой  (весьгород наш пронизан канавками), он увидел внизу пред мостиком маленькую кучкушкольников, все малолетних деток, от девяти до двенадцати лет не больше. Онирасходились по домам из класса со своими  ранчиками  за  плечами,  другие  скожаными мешечками на  ремнях  через  плечо,  одни  в  курточках,  другие  впальтишках, а иные и в высоких сапогах со складками на  голенищах,  в  какихособенно любят щеголять маленькие детки, которых балуют зажиточные отцы. Всягруппа оживленно о чем-то толковала, повидимому совещалась. Алеша никогда немог безучастно проходить мимо ребяток, в Москве тоже это  бывало  с  ним,  ихоть он больше всего любил трехлетних детей или около того, но  и  школьникилет десяти, одиннадцати ему очень нравились. А потому как ни озабочен он былтеперь, но ему вдруг захотелось  свернуть  к  ним  и  вступить  в  разговор.Подходя он вглядывался в их румяные, оживленные личики и вдруг увидал, что увсех мальчиков было в руках по камню, у других так по два. За  канавкой  же,примерно шагах в тридцати от группы, стоял у  забора  и  еще  мальчик,  тожешкольник, тоже с мешочком на боку, по росту лет десяти не  больше  или  дажеменьше того, - бледненький, болезненный и со сверкавшими  черными  глазками.Он внимательно и пытливо наблюдал группу шести школьников, очевидно  его  жетоварищей, с ним же вышедших сейчас из школы, но с которыми он видимо был вовражде. Алеша подошел и, обратясь к одному курчавому,  белокурому,  румяномумальчику в черной курточке, заметил, оглядев его:     - Когда я носил вот такой как у вас мешочек, так у нас носили на  левомбоку, чтобы правою рукой тотчас достать; а у вас ваш мешок на  правом  боку,вам неловко доставать.     Алеша безо всякой предумышленной хитрости начал прямо с этого  деловогозамечания, а между тем взрослому и нельзя начинать иначе,  если  надо  войтипрямо в доверенность ребенка и особенно  целой  группы  детей.  Надо  именноначинать серьезно и деловито и так, чтобы было совсем на равной ноге;  Алешапонимал это инстинктом.     - Да он левша, - ответил  тотчас  же  другой  мальчик,  молодцоватый  издоровый, лет одиннадцати. Все остальные пять мальчиков уперлись  глазами  вАлешу.     - Он и камни левшой бросает, - заметил третий мальчик. В это  мгновениев группу как раз влетел камень, задел  слегка  мальчика-левшу,  но  пролетелмимо, хотя пущен был ловко и энергически. Пустил же его мальчик за канавкой.     - Лупи его, сажай в него, Смуров! - закричали все. Но Смуров (левша)  ибез того не заставил ждать себя  и  тотчас  отплатил:  он  бросил  камнем  вмальчика за канавкой, но неудачно:  камень  ударился  о  землю.  Мальчик  заканавкой тотчас же пустил еще в группу камень, на этот раз прямо в  Алешу  идовольно больно ударил его в плечо. У мальчишки за канавкой весь карман  былполон заготовленными камнями. Это видно было за тридцать шагов по отдувшимсякарманам его пальтишка.     - Это он в вас, в вас, он нарочно  в  вас  метил.  Ведь  вы  Карамазов,Карамазов? - закричали хохоча мальчики. - Ну, все разом в него, пали!     И шесть камней разом вылетели из группы. Один угодил мальчику в  головуи тот упал, но мигом вскочил и  с  остервенением  начал  отвечать  в  группукамнями. С обеих сторон началась непрерывная перестрелка, у многих в  группетоже оказались в кармане заготовленные камни.     - Что вы это! Не стыдно ли, господа! Шестеро на одного,  да  вы  убьетеего! - закричал Алеша.     Он выскочил и стал навстречу летящим  камням,  чтобы  загородить  собоюмальчика за канавкой. Трое или четверо на минутку унялись.     -  Он  сам  первый  начал!  -  закричал  мальчик  в   красной   рубашкераздраженным детским голоском, - он подлец, он давеча  в  классе  Красоткинаперочинным ножиком пырнул, кровь  потекла.  Красоткин  только  фискалить  нехотел, а этого надо избить...     - Да за что? Вы верно сами его дразните?     - А вот он опять вам камень в спину прислал. Он вас знает. -  закричалидети. - Это он в вас теперь кидает, а не в нас. Ну все,  опять  в  него,  непромахивайся, Смуров!     И опять началась перестрелка, на  этот  раз  очень  злая.  Мальчику  заканавкой ударило камнем в грудь; он вскрикнул, заплакал и  побежал  вверх  вгору, на Михайловскую улицу.  В  группе  загалдели:  "Ага,  струсил,  бежал,мочалка!"     - Вы еще не знаете, Карамазов, какой  он  подлый,  его  убить  мало,  -повторил мальчик в курточке, с горящими глазенками, старше всех повидимому.     - А какой он? - спросил Алеша. - Фискал, что ли? Мальчики переглянулиськак будто с усмешкой.     - Вы туда же идете в Михайловскую? - продолжал тот же  мальчик.  -  Таквот догоните-ка его... Вон видите, он  остановился  опять,  ждет  и  на  васглядит.     - На вас глядит, на вас глядит! - подхватили мальчики.     - Так вот и спросите его, любит ли  он  банную  мочалку,  растрепанную.Слышите, так и спросите.     Раздался общий хохот. Алеша смотрел на них, а они на него.     - Не ходите, он вас зашибет, - закричал предупредительно Смуров.     - Господа, я его спрашивать о мочалке не буду, потому что вы верно  егоэтим  как-нибудь  дразните,  но  я  узнаю  от  него,  за  что  вы  его   такненавидите...     - Узнайте-ка, узнайте-ка, - засмеялись мальчики. Алеша перешел мостик ипошел в горку мимо забора прямо к опальному мальчику.     - Смотрите, - кричали ему вслед предупредительно, - он вас не побоится,он вдруг пырнет, исподтишка... как Красоткина...     Мальчик ждал его, не двигаясь с места.  Подойдя  совсем,  Алеша  увиделпред собою ребенка не более девяти лет от роду, из слабых  и  малорослых,  сбледненьким, худеньким продолговатым личиком, с большими, темными  и  злобносмотревшими на него глазами.  Одет  он  был  в  довольно  ветхий  старенькийпальтишко, из которого уродливо вырос. Голые руки  торчали  из  рукавов.  Направом коленке панталон была большая заплатка, а на правом сапоге, на носке,где большой палец, большая дырка, видно, что сильно замазанная чернилами.  Воба отдувшиеся кармашка его пальто были  набраны  камни,  Алеша  остановилсяпред ним в двух шагах, вопросительно смотря на  него.  Мальчик,  догадавшисьтотчас по глазам Алеши, что тот его бить не хочет, тоже спустил куражу и самдаже заговорил.     - Я один, а их шесть... Я их всех перебью  один,  -  сказал  он  вдруг,сверкнув глазами.     - Вас один камень должно быть очень больно ударил, - заметил Алеша.     - А я Смурову в голову попал! - вскрикнул мальчик.     - Они мне там сказали, что вы меня знаете и за  что-то  в  меня  камнембросили? - спросил Алеша. Мальчик мрачно посмотрел на него.     - Я вас не знаю. Разве вы меня знаете? - допрашивал Алеша.     - Не приставайте! - вдруг раздражительно вскрикнул мальчик, сам  однакож не двигаясь с места, как бы все чего-то выжидая и опять  злобно  засверкавглазенками.     - Хорошо, я пойду, - сказал Алеша, - только я вас не знаю и не  дразню.Они мне сказали, как вас дразнят, но я вас не хочу дразнить, прощайте!     - Монах в гарнитуровых штанах! - крикнул мальчик, все тем же злобным  ивызывающим взглядом следя за Алешей, да кстати и став в  позу,  рассчитывая,что Алеша непременно бросится на него теперь, но Алеша повернулся,  погляделна него и пошел прочь. Но не успел он сделать и трех шагов, как в спину  егобольно ударился пущенный мальчиком самый большой  булыжник,  который  толькобыл у него в кармане.     - Так вы сзади? Они правду стало быть говорят про вас, что вы нападаетеисподтишка?  -  обернулся  опять  Алеша,  но  на  этот   раз   мальчишка   состервенением опять пустил в Алешу камнем и уже прямо в лицо, но Алеша успелзаслониться вовремя, и камень ударил его в локоть.     - Как вам не стыдно! Что я вам сделал? - вскричал он. Мальчик  молча  изадорно ждал лишь одного,  что  вот  теперь  Алеша  уж  несомненно  на  негобросится; видя же, что тот даже и теперь не  бросается,  совершенно  озлилсякак зверенок: он сорвался с места и кинулся сам на Алешу,  и  не  успел  тотшевельнуться, как злой мальчишка, нагнув голову и схватив обеими руками  еголевую руку, больно укусил ему средний ее палец. Он впился в  него  зубами  исекунд десять не выпускал его. Алеша закричал от боли, дергая изо всей  силыпалец. Мальчик выпустил его наконец и отскочил на прежнюю  дистанцию.  Палецбыл больно прокушен, у самого ногтя,  глубоко,  до  кости;  полилась  кровь.Алеша вынул платок и крепко обернул в него раненую руку. Обертывал он  почтицелую минуту. Мальчишка все это время стоял и ждал. Наконец Алеша поднял  нанего свой тихий взор.     - Ну хорошо, - сказал он, - видите, как вы меня больно  укусили,  ну  идовольно ведь, так ли? Теперь скажите, что я вам сделал?     Мальчик посмотрел с удивлением.     - Я хоть вас совсем не знаю и в первый раз вижу, - все так же  спокойнопродолжал Алеша, - но не может быть, чтоб я вам ничего не сделал, - не сталибы вы меня мучить даром. Так что же я сделал и  чем  я  виноват  пред  вами,скажите?     Вместо ответа мальчик вдруг громко заплакал, в голос, и  вдруг  побежалот Алеши. Алеша пошел тихо вслед за ним на Михайловскую улицу  и  долго  ещевидел он, как бежал вдали мальчик, не умаляя шагу, не  оглядываясь  и  верновсе так же в голос плача. Он положил непременно, как только найдется  время,разыскать его и разъяснить эту чрезвычайно поразившую его загадку. Теперь жеему было некогда. 

IV. У ХОХЛАКОВЫХ.

       Скоро  подошел  он  к  дому  г-жи   Хохлаковой,   к   дому   каменному,собственному, двухэтажному, красивому, из лучших домов в нашем городке. Хотяг-жа Хохлакова  проживала  большею  частию  в  другой  губернии,  где  имелапоместье, или в Москве, где имела собственный дом, но и в  нашем  городке  унее был свой дом, доставшийся от отцов и дедов. Да и  поместье  ее,  котороеимела она в нашем уезде, было самое большое изо всех  трех  ее  поместий,  амежду тем приезжала она доселе в нашу губернию весьма редко. Она выбежала  кАлеше еще в прихожую.     - Получили, получили письмо о новом чуде? - быстро,  нервно  заговорилаона.     - Да, получил.     - Распространили, показали всем? Он матери сына возвратил!     - Он сегодня умрет, - сказал Алеша.     - Слышала, знаю, о как я желаю с вами говорить! С вами или с кем-нибудьобо всем этом. Нет, с вами, с вами! И как жаль, что  мне  никак  нельзя  еговидеть! Весь город возбужден, все в ожидании. Но теперь... знаете ли, что  унас теперь сидит Катерина Ивановна?     - Ах, это счастливо! - воскликнул Алеша. - Вот я с ней и увижусь у вас,она вчера велела мне непременно придти к ней сегодня.     - Я все знаю, все знаю. Я слышала все до подробности а том, что было  уней вчера... и обо всех этих ужасах с этою... тварью. C'est tragique, и я бына ее месте, - я не знаю, что б я сделала на ее месте!  Но  и  брат-то  ваш,Дмитрий-то Федорович ваш, каков - о боже!  Алексей  Федорович,  я  сбиваюсь,представьте:  там  теперь  сидит  ваш  брат,  то-есть  не  тот,  не  ужасныйвчерашний, а другой, Иван Федорович, сидит и с ней говорит: разговор  у  нихторжественный... И если бы  вы  только  поверили,  что  между  ними  теперь,происходит, - то это ужасно, это, я вам скажу, надрыв, это  ужасная  сказка,которой поверить ни за что нельзя: оба губят себя неизвестно для чего,  самизнают про это и сами наслаждаются этим. Я  вас  ждала!  Я  вас  жаждала!  Я,главное, этого вынести не могу. Я сейчас вам все расскажу, но теперь  другоеи уже самое главное, - ах, ведь я даже и  забыла,  что  это  самое  главное:скажите, почему с Lise истерика? только что она услыхала, что вы  подходите,и с ней тотчас же началась истерика!     - Maman, это с вами теперь истерика, а не со мной, - прощебетал вдруг вщелочку голосок Lise из боковой комнаты, Щелочка  была  самая  маленькая,  аголосок надрывчатый, точь в-точь такой, когда ужасно хочется засмеяться,  ноизо всех сил перемогаешь смех.  Алеша  тотчас  же  заметил  эту  щелочку,  инаверно Lise со своих кресел на него из нее  выглядывала,  но  этого  уж  онразглядеть не мог.     - Не мудрено, Lise, не мудрено...  от  твоих  же  капризов  и  со  мнойистерика будет, а впрочем она так больна, Алексей Федорович,  она  всю  ночьбыла так больна, в жару, стонала! Я насилу дождалась утра и Герценштубе.  Онговорит, что ничего не может понять и что надо  обождать.  Этот  Герценштубевсегда придет и говорит, что ничего не может понять. Как только вы подошли кдому, она вскрикнула и с ней случился припадок, и приказала себя сюда в своюпрежнюю комнату перевезть...     - Мама, я совсем не знала, что он подходит, я вовсе не от  него  в  этукомнату захотела переехать.     - Это уж неправда, Lise,  тебе  Юлия  прибежала  сказать,  что  АлексейФедорович идет, она у тебя на сторожах стояла.     - Милый голубчик мама, это ужасно неостроумно с вашей стороны.  А  еслихотите поправиться и сказать сейчас  что-нибудь  очень  умное,  то  скажите,милая мама, милостивому государю вошедшему Алексею Федоровичу,  что  он  ужетем одним доказал, что не обладает остроумием,  что  решился  придти  к  намсегодня после вчерашнего и несмотря на то, что над ним все смеются.     - Lise, ты слишком много себе позволяешь, и уверяю тебя, что я  наконецприбегну к мерам строгости. Кто ж над  ним  смеется,  я  так  рада,  что  онпришел, он мне нужен, совсем необходим. Ох, Алексей Федорович, я чрезвычайнонесчастна!     - Да что ж такое с вами, мама-голубчик?     - Ах, эти твои капризы, Lise, непостоянство, твоя болезнь, эта  ужаснаяночь в жару, этот ужасный и вечный Герценштубе,  главное  вечный,  вечный  ивечный! И наконец все, все... И наконец даже это чудо! О, как поразило,  какпотрясло меня это чудо, милый Алексей Федорович! И там эта трагедия теперь вгостиной, которую я не могу перенести, не могу, я вам заранее объявляю,  чтоне могу. Комедия может быть, а  не  трагедия.  Скажите,  старец  Зосима  ещепроживет до завтра, проживет? О боже мой! что со мной делается, я  поминутнозакрываю глаза и вижу, что все вздор, все вздор.     - Я  бы  очень  вас  попросил,  -  перебил  вдруг  Алеша,  -  дать  мнекакую-нибудь чистую тряпочку, чтобы завязать палец. Я очень поранил  его,  ион у меня мучительно теперь болит.     Алеша развернул свой укушенный палец. Платок был густо замаран  кровью.Г-жа Хохлакова вскрикнула и зажмурила глаза.     - Боже, какая рана, это ужасно! Но Lise  как  только  увидела  в  щелкупалец Алеши, тотчас со всего размаха отворила дверь.     - Войдите, войдите ко мне сюда, - настойчиво и  повелительно  закричалаона, - теперь уж без глупостей! О господи, что ж вы стояли и  молчали  такоевремя? Он мог истечь кровью, мама! Где это вы,  как  это  вы?  Прежде  всеговоды, воды! Надо рану промыть, просто опустить в холодную воду,  чтобы  больперестала,  и  держать,  все  держать...  Скорей,  скорей  воды,   мама,   вполоскательную чашку. Да скорее же, -  нервно  закончила  она.  Она  была  всовершенном испуге; рана Алеши страшно поразила ее.     - Не послать ли за Герценштубе? - воскликнула было г-жа Хохлакова.     - Мама, вы меня убьете. Ваш Герценштубе приедет и скажет, что не  можетпонять! Воды, воды! Мама, ради бога сходите сами, поторопите  Юлию,  котораягде-то там завязла и никогда не может скоро  придти!  Да  скорее  же,  мама,иначе я умру...     - Да это ж пустяки! - воскликнул Алеша, испугавшись их испуга.     Юлия прибежала с водой. Алеша опустил в воду палец.     - Мама, ради бога, принесите корпию; корпию и этой  едкой  мутной  водыдля порезов, ну как ее зовут! У  нас  есть,  есть,  есть...  Мама,  вы  самизнаете, где стклянка,  в  спальне  вашей  в  шкапике  направо,  там  большаястклянка и корпия...     - Сейчас принесу все, Lise, только не кричи и  не  беспокойся.  Видишь,как твердо Алексей Федорович переносит свое несчастие.  И  где  это  вы  такужасно могли поранить себя, Алексей Федорович?     Г-жа Хохлакова поспешно вышла. Lise того только и ждала.     - Прежде всего отвечайте на вопрос, - быстро заговорила  она  Алеше:  -где это вы так себя изволили поранить? А потом уж я  с  вами  буду  говоритьсовсем о другом. Ну!     Алеша, инстинктом чувствуя, что для нее  время  до  возвращения  мамашидорого, - поспешно, много выпустив и  сократив,  но  однако  точно  и  ясно,передал ей о загадочной встрече своей со  школьниками.  Выслушав  его,  Liseвсплеснула руками:     - Ну можно ли, можно ли  вам,  да  еще  в  этом  платье  связываться  смальчишками! - гневно вскричала она, как будто даже имея какое-то право  надним, - да вы сами после того мальчик, самый маленький мальчик, какой  толькоможет быть!  Однако  вы  непременно  разузнайте  мне  как-нибудь  про  этогоскверного мальчишку и мне все расскажите, потому что  тут  какой-то  секрет.Теперь второе, но прежде вопрос: можете ли вы. Алексей  Федорович,  несмотряна  страдание  от  боли,  говорить  о  совершенных  пустяках,  но   говоритьрассудительно?     - Совершенно могу, да и боли я такой уже теперь не чувствую.     - Это оттого, что ваш палец в воде.  Ее  нужно  сейчас  же  переменить,потому что она мигом нагреется. Юлия, мигом принеси кусок льду из погреба  иновую полоскательную чашку с водой. Ну, теперь она ушла, я  о  деле:  мигом,милый Алексей Федорович, извольте отдать  мне  мое  письмо,  которое  я  вамприслала вчера, - мигом, потому что сейчас может придти  маменька,  а  я  нехочу...     - Со мной нет письма.     - Неправда, оно с вами. Я так и знала, что вы так ответите. Оно у вас вэтом кармане. Я так раскаивалась в этой глупой шутке всю ночь.  Воротите  жеписьмо сейчас, отдайте!     - Оно там осталось.     - Но вы не можете же меня считать за  девочку,  за  маленькую-маленькуюдевочку, после моего письма с такою глупою шуткой! Я прошу у вас прощения заглупую шутку, но письмо вы непременно мне принесите, если уж его нет у вас всамом деле, - сегодня же принесите, непременно, непременно!     - Сегодня никак нельзя, потому что я уйду в монастырь и не приду к  вамдня два, три, четыре может быть, потому что старец Зосима...     - Четыре дня, экой вздор! Послушайте, вы очень надо мной смеялись?     - Я ни капли не смеялся.     - Почему же?     - Потому что я совершенно всему поверил.     - Вы меня оскорбляете!     - Нисколько. Я как прочел, то тотчас и подумал, что этак все  и  будет,потому что я, как только умрет старец Зосима, сейчас должен  буду  выйти  измонастыря. Затем я буду  продолжать  курс  и  сдам  экзамен,  а  как  придетзаконный срок, мы и женимся. Я вас буду любить. Хоть мне и некогда было  ещедумать, но я подумал, что лучше вас  жены  не  найду,  а  мне  старец  велитжениться...     - Да  ведь  я  урод,  меня  на  креслах  возят!  -  засмеялась  Лиза  сзардевшимся на щеках румянцем.     - Я вас сам буду в кресле возить, но я уверен,  что  вы  к  тому  срокувыздоровеете.     - Но вы сумасшедший, - нервно проговорила Лиза,  -  из  такой  шутки  ивдруг вывели такой вздор!.. Ах, вот и  мамаша,  может  быть,  очень  кстати.Мама, как вы всегда запоздаете, можно ли так долго! Вот уж Юлия и лед несет!     - Ax, Lise, не кричи, главное, - ты не кричи. У меня от этого  крику...Что ж делать, коли ты сама корпию  в  другое  место  засунула...  Я  искала,искала... Я подозреваю, что ты это нарочно сделала.     - Да ведь не могла же я знать, что он придет с укушенным пальцем, а  томожет быть вправду нарочно бы сделала. Ангел  мама,  вы  начинаете  говоритьчрезвычайно остроумные вещи.     - Пусть остроумные, но  какие  чувства,  Lise,  насчет  пальца  АлексеяФедоровича и всего этого! Ох,  милый  Алексей  Федорович,  меня  убивают  нечастности, не Герценштубе какой-нибудь, а все вместе, все в целом, вот  чегоя не могу вынести.     - Довольно, мама, довольно о Герценштубе, -  весело  смеялась  Лиза,  -давайте же скорей корпию, мама,  и  воду.  Это  просто  свинцовая  примочка,Алексей Федорович, я теперь вспомнила имя, но это прекрасная примочка. Мама,вообразите себе, он с мальчишками дорогой подрался на улице, и это мальчишкаему укусил, ну не маленький ли, не маленький ли он сам человек, и  можно  лиему, мама, после этого жениться, потому что он, вообразите  себе,  он  хочетжениться, мама. Представьте себе, что он женат, ну не смех ли, не ужасно  лиэто?     И Lise все смеялась своим нервным  мелким  смешком,  лукаво  смотря  наАлешу.     - Ну, как же жениться, Lise, и с какой стати это,  и  совсем  это  тебенекстати... тогда как этот мальчик может быть бешеный.     - Ах, мама! Разве бывают бешеные мальчики?     - Почему ж не бывают, Lise, точно я глупость сказала.  Вашего  мальчикаукусила бешеная собака, и он стал бешеный мальчик и вот кого-нибудь и укуситоколо себя в свою очередь. Как она вам хорошо перевязала, Алексей Федорович,я бы никогда так не сумела. Чувствуете вы теперь боль?     - Теперь очень небольшую.     - А не боитесь ли вы воды? - спросила Lise.     - Ну, довольно, Lise, я может быть в самом деле очень поспешно  сказалапро бешеного мальчика, а ты уж сейчас и вывела. Катерина Ивановна только чтоузнала, что вы пришли, Алексей Федорович, так и бросилась ко  мне,  она  васжаждет, жаждет.     - Ах, мама! Подите одна туда, а он не может пойти  сейчас,  он  слишкомстрадает.     - Совсем не страдаю, я очень могу пойти... - сказал Алеша.     - Как! Вы уходите? Так-то вы? Так-то вы?     - Что ж? Ведь я когда кончу там, то  опять  приду,  и  мы  опять  можемговорить сколько вам будет угодно. А мне очень хотелось бы  видеть  поскорееКатерину Ивановну, потому что я во  всяком  случае  очень  хочу,  как  можноскорей воротиться сегодня в монастырь.     - Мама, возьмите его и скорее уведите. Алексей Федорович, не  трудитесьзаходить ко мне после Катерины Ивановны, а ступайте прямо в  ваш  монастырь,туда вам и дорога! А я спать хочу, я всю ночь не спала.     - Ах, Lise, это только шутки с твоей стороны, но что если бы ты в самомделе заснула! - воскликнула г-жа Хохлакова.     - Я не знаю, чем я... Я останусь еще  минуты  три,  если  хотите,  дажепять, - пробормотал Алеша.     - Даже пять! Да уведите же его скорее, мама, это монстр!     - Lise, ты  с  ума  сошла.  Уйдемте,  Алексей  Федорович,  она  слишкомкапризна сегодня, я ее раздражать боюсь. О, горе с нервною женщиной, АлексейФедорович! А ведь в самом деле она может быть при вас  спать  захотела.  Какэто вы так скоро нагнали на нее сон, и как это счастливо!     - Ах мама, как вы мило стали говорить, целую вас, мамочка, за это.     - И я тебя тоже, Lise. Послушайте, Алексей Федорович, -  таинственно  иважно быстрым шепотом заговорила г-жа Хохлакова. уходя с  Алешей,  -  я  вамничего не хочу внушать, ни подымать  этой  завесы,  но  вы  войдите  и  самиувидите все, что там происходит, это ужас, это самая фантастическая комедия:она любит вашего брата Ивана Федоровича и уверяет себя  изо  всех  сил,  чтолюбит вашего брата Дмитрия Федоровича. Это ужасно! Я войду вместе с вами  и,если не прогонят меня, дождусь конца. 

V. НАДРЫВ В ГОСТИНОЙ.

       Но в гостиной беседа уже оканчивалась; Катерина Ивановна была в большомвозбуждении, хотя и имела вид решительный. В минуту когда вошли Алеша и г-жаХохлакова, Иван Федорович вставал, чтоб уходить.  Лицо  его  было  несколькобледно, и Алеша с беспокойством поглядел на него. Дело в том,  что  тут  дляАлеши разрешалось теперь одно из его сомнений, одна беспокойная  загадка,  снекоторого времени его мучившая. Еще с месяц назад ему уже несколько раз,  ис разных сторон внушали, что брат Иван любит Катерину Ивановну  и,  главное,действительно намерен "отбить" ее у Мити. До самого последнего  времени  этоказалось Алеше чудовищным хотя  и  беспокоило  его  очень.  Он  любил  обоихбратьев и страшился между ними такого соперничества. Между тем  сам  ДмитрийФедорович вдруг прямо объявил ему вчера, что даже  рад  соперничеству  братаИвана и что это ему же, Дмитрию во многом поможет. Чему же поможет? Женитьсяему на Грушеньке? Но дело это считал  Алеша  отчаянным  и  последним.  Кромевсего этого,  Алеша  несомненно  верил  до  самого  вчерашнего  вечера,  чтоКатерина Ивановна сама до страсти и упорно любит брата  его  Дмитрия,  -  нолишь до вчерашнего вечера верил. Сверх того ему  почему-то  все  мерещилось.что она не может любить такого, как Иван,  а  любит  его  брата  Дмитрия,  иименно таким, каким он есть, несмотря на всю чудовищность такой любви. Вчераже в сцене с Грушенькой ему вдруг как бы померещилось иное. Слово  "надрыв",только что произнесенное г-жой Хохлаковой, заставило его  почти  вздрогнуть,потому что именно  в  эту  ночь,  полупроснувшись  на  рассвете,  он  вдруг,вероятно отвечая своему сновидению, произнес: "Надрыв, надрыв!"  Снилась  жеему всю ночь вчерашняя сцена у Катерины  Ивановны.  Теперь  вдруг  прямое  иупорное уверение г-жи Хохлаковой, что Катерина Ивановна любит брата Ивана  итолько сама, нарочно, из какой-то игры, из "надрыва", обманывает себя и самасебя  мучит  напускною  любовью  своею  к  Дмитрию  из  какой-то  будто   быблагодарности, - поразило Алешу: "Да, может  быть  и  в  самом  деле  полнаяправда именно в этих словах!" Но в таком случае, каково же  положение  братаИвана? Алеша  чувствовал  каким-то  инстинктом,  что  такому  характеру  какКатерина Ивановна надо было властвовать, а властвовать она могла бы лишь надтаким, как Дмитрий, и отнюдь не над  таким  как  Иван.  Ибо  Дмитрий  только(положим, хоть в долгий срок) мог бы смириться наконец пред нею "к своему жесчастию" (чего даже желал бы Алеша), но Иван нет, Иван не мог  бы  пред  неюсмириться, да и смирение это не дало бы ему счастия. Такое уж понятие  Алешапочему-то невольно составил себе  об  Иване.  И  вот  все  эти  колебания  исоображения пролетели и мелькнули в его уме в  тот  миг,  когда  он  вступалтеперь в гостиную. Промелькнула и еще одна мысль:  вдруг  и  неудержимо:  "Ачто, если она и никого не любит, ни того ни другого?" Замечу, что Алеша  какбы стыдился таких своих мыслей и упрекал себя в них, когда они  в  последниймесяц, случалось, приходили ему: "Ну что я понимаю в любви и  в  женщинах  икак могу я заключать такие решения", с упреком себе думал  он  после  каждойподобной своей мысли или догадки. А между тем  нельзя  было  не  думать.  Онпонимал инстинктом, что теперь, например, в  судьбе  двух  братьев  его  этосоперничество слишком важный вопрос и от  которого  слишком  много  зависит."Один  гад  съест  другую  гадину",  произнес  вчера  брат  Иван,  говоря  враздражении про отца и брата Дмитрия. Стало быть брат Дмитрий в  глазах  егогад и может быть давно уже гад? Не  с  тех  ли  пор,  как  узнал  брат  ИванКатерину Ивановну? Слова эти конечно вырвались у Ивана  вчера  невольно,  нотем важнее, что невольно. Если так, то  какой  же  тут  мир?  Не  новые  ли,напротив, поводы к ненависти и вражде в их семействе? А главное,  кого  ему,Алеше, жалеть? И что каждому пожелать? Он любит их обоих, но что каждому  изних пожелать среди таких страшных противоречий? В этой путанице  можно  былосовсем потеряться, а сердце Алеши не могло  выносить  неизвестности,  потомучто характер любви его был всегда деятельный. Любить  пассивно  он  не  мог,возлюбив, он тотчас  же  принимался  и  помогать.  А  для  этого  надо  былопоставить цель, надо твердо было знать, что каждому из них хорошо и нужно, аутвердившись в верности цели, естественно каждому из них и помочь. Но вместотвердой цели во всем была лишь неясность и  путаница.  "Надрыв"  произнесенотеперь! Но что он мог понять хотя бы даже в этом надрыве? Первого даже словаво всей этой путанице он не понимает!     Увидав Алешу, Катерина Ивановна быстро и с радостью  проговорила  ИвануФедоровичу, уже вставшему со своего места, чтоб уходить:     - На минутку! Останьтесь еще на одну минуту. Я хочу услышать мнение вотэтого человека, которому я всем существом моим доверяю.  Катерина  Осиповна,не уходите и вы, - прибавила она, обращаясь к г-же Хохлаковой.  Она  усадилаАлешу подле себя, а Хохлакова села напротив, рядом с Иваном Федоровичем.     - Здесь все друзья мои, все, кого я имею в мире, милые  друзья  мои,  -горячо начала она голосом, в котором дрожали искренние страдальческие слезы,и сердце Алеши опять разом повернулось к ней. - Вы,  Алексей  Федорович,  выбыли вчера свидетелем этого... ужаса и видели, какова я была. Вы  не  видалиэтого, Иван Федорович, он видел. Что он подумал обо мне  вчера  -  не  знаю,знаю только одно, что повторись то же самое сегодня, сейчас, и  я  высказалабы такие же чувства, какие вчера, - такие же чувства, такие же слова и такиеже движения. Вы помните мои движения, Алексей Федорович,  вы  сами  удержалименя в одном из них... (Говоря это, она покраснела, и глаза ее  засверкали.)Объявляю вам, Алексей Федорович,  что  я  не  могу  ни  с  чем  примириться.Слушайте, Алексей Федорович, я даже не знаю, люблю ли я его теперь.  Он  мнестал жалок, это плохое свидетельство любви. Если б я любила его,  продолжалалюбить, то я может быть не жалела бы его теперь, а напротив ненавидела...     Голос ее задрожал, и слезинки блеснули на ее ресницах. Алеша  вздрогнулвнутри себя: эта девушка правдива и искренна. - подумал он,  -  и...  и  онаболее не любит Дмитрия!     - Это так! так! - воскликнула-было г-жа Хохлакова.     - Подождите, милая Катерина Осиповна, я не сказала главного, не сказалаокончательного, что решила в эту ночь. Я чувствую, что  может  быть  решениемое ужасно, - для меня, но предчувствую, что я уже не  переменю  его  ни  зачто, ни за что, во всю жизнь мою, так и будет. Мой милый,  мой  добрый,  мойвсегдашний и великодушный советник и глубокий  сердцеведец,  и  единственныйдруг мой, какого я только имею в мире, Иван Федорович, одобряет меня во всеми хвалит мое решение... Он его знает.     - Да, я  одобряю  его,  -  тихим,  но  твердым  голосом  произнес  ИванФедорович.     - Но я желаю, чтоб и Алеша (ах, Алексей Федорович простите, что  я  васназвала Алешей просто), - я желаю,  чтоб  и  Алексей  Федорович  сказал  мнетеперь же при обоих друзьях моих - права я или  нет?  У  меня  инстинктивноепредчувствие, что вы, Алеша, брат мой милый (потому что вы брат мой  милый),- восторженно проговорила она опять, схватив его холодную руку своею горячеюрукой, - я предчувствую, что ваше решение, ваше одобрение, несмотря  на  всемуки мои, подаст мне спокойствие, потому что после ваших слов  я  затихну  ипримирюсь, - я это предчувствую!     - Я не знаю, о чем вы спросите меня, - выговорил  с  зардевшимся  лицомАлеша, - я только знаю, что я вас люблю и желаю вам  в  эту  минуту  счастьябольше, чем себе самому!.. Но ведь я ничего не знаю в этих делах... -  вдругзачем-то поспешил он прибавить.     - В этих делах, Алексей Федорович, в этих делах теперь главное -  честьи долг, и не знаю что еще, но нечто высшее. даже может  быть  высшее  самогодолга. Мне сердце сказывает про это непреодолимое чувство и оно непреодолимовлечет меня. Все впрочем в двух словах, я  уже  решилась:  Если  даже  он  иженится на той...  твари  (начала  она  торжественно),  которой  я  никогда,никогда простить не могу, то я все-таки не оставлю его! От этих  пор  я  уженикогда, никогда не оставлю  его!  -  произнесла  она  с  каким-то  надрывомкакого-то бледного вымученного восторга. - То-есть не то, чтоб  я  таскаласьза ним, попадалась ему поминутно на глаза, мучила его -  о  нет,  я  уеду  вдругой город, куда хотите, но я всю жизнь, всю жизнь мою буду следить за нимне уставая. Когда же он станет с тою несчастен, а это непременно и сейчас жебудет, то пусть придет ко мне и он встретит друга, сестру...  Только  сеструконечно  и  это  навеки  так,  но  он  убедится  наконец,  что  эта   сестрадействительно сестра его, любящая и всю жизнь ему пожертвовавшая. Я  добьюсьтого, я настою на том, что наконец он узнает меня и будет передавать мне всене стыдясь! - воскликнула она как бы в исступлении.  -  Я  буду  богом  его,которому он будет молиться, - и это по меньшей мере он должен мне за  изменусвою и за то, что я перенесла чрез него вчера. И пусть же он  видит  во  всюжизнь свою, что я всю жизнь мою буду верна  ему  и  моему  данному  ему  разслову, несмотря на то, что он был неверен и изменил. Я  буду...  Я  обращусьлишь в средство к его счастию (или как это сказать), в инструмент, в  машинудля его счастия, и это на всю жизнь, на всю  жизнь,  и  чтоб  он  видел  этовпредь всю жизнь свою! Вот все мое решение! Иван Федорович в высшей  степениодобряет меня.     Она  задыхалась.  Она  может  быть  гораздо   достойнее,   искуснее   инатуральнее хотела бы выразить свою  мысль,  но  вышло  слишком  поспешно  ислишком обнаженно. Много было молодой  невыдержки,  многое  отзывалось  лишьвчерашним раздражением,  потребностью  погордиться,  это  она  почувствоваласама. Лицо ее как-то вдруг омрачилось, выражение глаз стало нехорошо.  Алешатотчас же заметил все это и в сердце его шевельнулось сострадание. А тут какраз подбавил и брат Иван.     - Я высказал только мою мысль, - сказал он. - У всякой другой вышло  бывсе это надломленно, вымученно, а у вас - нет. Другая была бы неправа, а  выправы. Я не знаю, как это мотивировать, но я вижу, что вы искренни в  высшейстепени, а потому вы и правы...     - Но ведь это только в эту минуту... А что такое эта минута? Всего лишьвчерашнее оскорбление, - вот что значит эта минута!  -  не  выдержала  вдругг-жа Хохлакова, очевидно не желавшая вмешиваться, но не удержавшаяся и вдругсказавшая очень верную мысль.     - Так, так, - перебил Иван, с каким-то вдруг азартом и  видимо  озлясь,что его перебили, - так, но у другой эта минута лишь вчерашнее  впечатление,и только минута, а с характером Катерины Ивановны эта  минута  -  протянетсявсю ее жизнь. Что для других лишь обещание, то для нее вековечный,  тяжелый,угрюмый может быть, но неустанный долг. И она будет питаться чувством  этогоисполненного долга! Ваша жизнь, Катерина Ивановна, будет проходить теперь, встрадальческом  созерцании  собственных  чувств,  собственного   подвига   исобственного горя, но впоследствии страдание это  смягчится,  и  жизнь  вашаобратится уже в сладкое созерцание  раз  навсегда  исполненного  твердого  игордого замысла, действительно  в  своем  роде  гордого,  во  всяком  случаеотчаянного, но побежденного вами, и это сознание доставит вам наконец  самоеполное удовлетворение и примирит вас со всем остальным...     Проговорил он это решительно с какою-то злобой, видимо нарочно, и  дажеможет быть не желая скрыть своего намерения, то-есть, что говорит нарочно  ив насмешку.     - О боже, как это все не так! - воскликнула опять г-жа Хохлакова.     - Алексей Федорович, скажите же вы! Мне мучительно надо знать,  что  вымне скажете! - воскликнула Катерина Ивановна и вдруг залилась слезами. Алешавстал с дивана.     - Это ничего, ничего! - с плачем продолжала она, - это от расстройства,от сегодняшней ночи, но подле таких двух друзей, как вы и брат  ваш,  я  ещечувствую себя крепко... потому что знаю... вы оба меня никогда не оставите.     - К несчастью, я завтра же может быть должен уехать в Москву и  надолгооставить вас... И это к несчастию  неизменимо...  -  проговорил  вдруг  ИванФедорович.     - Завтра, в Москву! - перекосилось вдруг все лицо Катерины Ивановны,  -но... но боже мой, как это счастливо!-  вскричала  она  в  один  миг  совсемизменившимся голосом, и в один миг прогнав свои слезы, так что  и  следа  неосталось.  Именно  в  один  миг  произошла  в  ней   удивительная   переменачрезвычайно изумившая Алешу: вместо  плакавшей  сейчас  в  каком-то  надрывесвоего  чувства  бедной  оскорбленной  девушки,   явилась   вдруг   женщина,совершенно владеющая собой и даже чем-то чрезвычайно довольная, точно  вдругчему-то обрадовавшаяся.     - О, не то счастливо, что я вас покидаю, уж разумеется нет,  -  как  быпоправилась она вдруг с милою светскою улыбкой, - такой друг как вы не можетэтого подумать; я слишком напротив несчастна,  что  вас  лишусь  (она  вдругстремительно бросилась к Ивану Федоровичу и, схватив  его  за  обе  руки,  сгорячим чувством пожала их); но вот что счастливо,  это  то,  что  вы  сами,лично, в состоянии будете передать теперь в Москве, тетушке и Агаше, все моеположение, весь теперешний ужас мой, в полной откровенности с Агашей и  щадямилую тетушку,  так  как  сами  сумеете  это  сделать.  Вы  не  можете  себепредставить, как я была вчера и сегодня утром несчастна, недоумевая,  как  янапишу им это ужасное письмо... потому что в письме этого никак, ни  за  чтоне передашь... Теперь же мне легко будет написать, потому что вы там  у  нихбудете налицо и все объясните. О, как  я  рада!  Но  я  только  этому  рада,опять-таки поверьте мне. Сами вы мне конечно незаменимы...  Сейчас  же  бегунапишу письмо, - заключила она вдруг и даже  шагнула  уже,  чтобы  выйти  изкомнаты.     -  А  Алеша-то?  А  мнение-то  Алексея  Федоровича,  которое  вам   такнепременно желалось выслушать? - вскричала  г-жа  Хохлакова.  Язвительная  игневливая нотка прозвучала в ее словах.     - Я не забыла этого, - приостановилась вдруг  Катерина  Ивановна,  -  ипочему вы так враждебны ко мне  в  такую  минуту,  Катерина  Осиповна?  -  сгорьким,  горячим  упреком  произнесла  она.  -  Что  я  сказала,  то  я   иподтверждаю. Мне необходимо мнение его, мало того: мне надо решение его! Чтоон скажет, так и будет - вот до какой степени, напротив, я жажду ваших слов,Алексей Федорович... Но что с вами?     - Я никогда не думал, я не могу этого представить! -  воскликнул  вдругАлеша горестно.     - Чего, чего?     - Он едет в Москву, а  вы  вскрикнули,  что  рады.  -  это  вы  нарочновскрикнули! А потом тотчас стали объяснять, что  вы  не  тому  рады,  а  чтонапротив жалеете, что... теряете друга, - но и это вы нарочно сыграли... какна театре, в комедии сыграли!     - На театре? Как?.. Что это такое? - воскликнула  Катерина  Ивановна  вглубоком изумлении, вся вспыхнув и нахмурив брови.     - Да как ни уверяйте его, что вам жалко в  нем  друга,  а  все-таки  вынастаиваете ему в глаза, что счастье в том, что он уезжает...  -  проговорилкак-то совсем уже задыхаясь Алеша. Он стоял за столом и не садился.     - О чем вы, я не понимаю...     - Да я и сам не знаю... У меня вдруг как будто озарение... Я знаю,  чтоя не хорошо это говорю, но я все-таки все скажу, - продолжал  Алеша  тем  жедрожащим и пересекающимся голосом: -  озарение  мое  в  том,  что  вы  братаДмитрия может быть совсем не любите... с самого начала... Да и Дмитрий можетбыть не любит вас тоже вовсе... с самого начала... а только чтит... Я  правоне знаю, как я все это теперь смею, но надо же кому-нибудь правду сказать...потому что никто здесь правды не хочет сказать...     - Какой правды? - вскричала Катерина Ивановна,  и  что-то  истерическоезазвенело в ее голосе.     - А вот какой, -  пролепетал  Алеша,  как  будто  полетев  с  крыши;  -позовите сейчас Дмитрия - я его найду, - и пусть он придет  сюда  и  возьметвас за руку, потом возьмет за руку брата Ивана и соединит ваши руки.  Потомучто вы мучаете Ивана, потому только, что его любите... а мучите потому,  чтоДмитрия надрывом любите... в неправду  любите...  потому  что  вверили  себятак...     Алеша оборвался и замолчал.     - Вы... вы... вы маленький юродивый, вот вы кто!-  и  побледневшим  ужелицом и скривившимися от злобы губами отрезала вдруг Катерина Ивановна. ИванФедорович вдруг засмеялся и встал с места. Шляпа была в руках его.     - Ты ошибся, мой добрый Алеша,  -  проговорил  он  с  выражением  лица,которого никогда еще Алеша у него не видел, - с выражением какой-то  молодойискренности и сильного неудержимо откровенного чувства: -  никогда  КатеринаИвановна не любила меня! Она знала все время, что  я  ее  люблю,  хоть  я  иникогда не говорил ей ни слова о моей любви, - знала,  но  меня  не  любила.Другом тоже я ее не был ни разу, ни одного дня: гордая женщина в моей дружбене нуждалась. Она держала меня при себе для беспрерывного мщения. Она мстиламне и на мне за все оскорбления, которые постоянно и всякую минуту  выносилаво весь этот срок от Дмитрия, оскорбления с первой встречи их... Потому  чтои самая первая встреча их осталась у ней  на  сердце  как  оскорбление.  Воткаково ее сердце! Я все время только и делал, что выслушивал о  любви  ее  кнему. Я теперь еду, но  знайте,  Катерина  Ивановна,  что  вы  действительнолюбите только его. И по мере оскорблений его все больше и больше. Вот это  иесть ваш надрыв. Вы именно любите его таким, каким он есть, вас оскорбляющимего любите. Если б он исправился, вы его тотчас  забросили  бы  и  разлюбиливовсе. Но вам он нужен, чтобы созерцать беспрерывно ваш  подвиг  верности  иупрекать его в неверности. И  все  это  от  вашей  гордости.  О,  тут  многопринижения и унижения, но все это от гордости... Я слишком молод  и  слишкомсильно любил вас. Я знаю, что это бы не надо мне вам говорить, что  было  быбольше достоинства с моей стороны просто выйти от вас; было бы и не так  длявас оскорбительно. Но ведь я еду  далеко  и  не  приеду  никогда.  Это  ведьнавеки... Я не хочу сидеть подле надрыва... Впрочем я уже не умею  говорить,все сказал... Прощайте, Катерина Ивановна, вам  нельзя  на  меня  сердиться,потому что я во сто раз более  вас  наказан:  наказан  уже  тем  одним,  чтоникогда вас не увижу. Прощайте.  Мне  не  надобно  руки  вашей.  Вы  слишкомсознательно меня мучили, чтоб я вам в эту минуту мог простить.. Потом прощу,а теперь не надо руки.         Den Dank, Dame, begehr ich nicht, прибавил  он  с искривленною улыбкой, доказав впрочем совершенно неожиданно,что  и  он  может  читать  Шиллера  до  заучивания  наизусть, чему прежде неповерил  бы  Алеша.  Он  вышел из комнаты, даже не простившись и с хозяйкой,г-жой Хохлаковой. Алеша всплеснул руками.     - Иван, - крикнул он ему, как потерянный вслед, - воротись, Иван!  Нет,нет, он теперь ни за что не воротится! - воскликнул  он  опять  в  горестномозарении, - но это я, я виноват, я начал!  Иван  говорил  злобно,  нехорошо.Несправедливо  и  злобно...  Он  должен  опять  придти   сюда,   воротиться,воротиться... - Алеша восклицал как полоумный.     Катерина Ивановна вдруг вышла в другую комнату.     - Вы ничего не наделали, вы действовали прелестно, как ангел, -  быстрои восторженно зашептала горестному Алеше г-жа Хохлакова. - Я  употреблю  всеусилия, чтоб Иван Федорович не уехал...     Радость сияла на ее лице к величайшему  огорчению  Алеши;  но  КатеринаИвановна вдруг вернулась. В руках ее были два радужные кредитные билета.     - Я имею к вам одну большую просьбу, Алексей Федорович, -  начала  она,прямо обращаясь к Алеше повидимому спокойным и ровным  голосом,  точно  и  всамом деле ничего сейчас не случилось. - Неделю, - да, кажется неделю назад,- Дмитрий Федорович сделал один горячий  и  несправедливый  поступок,  оченьбезобразный. Тут есть одно нехорошее место, один трактир. В нем он  встретилэтого  отставного  офицера,  штабс-капитана  этого,  которого  ваш   батюшкаупотреблял  по  каким-то  своим  делам.  Рассердившись  почему-то  на  этогоштабс-капитана, Дмитрий Федорович схватил его за бороду и при всех  вывел  вэтом унизительном виде на улицу и на улице еще долго вел,  и,  говорят,  чтомальчик, сын этого штабс-капитана. который учится  в  здешнем  училище,  ещеребенок, увидав это, бежал все подле и плакал  вслух  и  просил  за  отца  ибросался ко всем и просил, чтобы защитили, а все смеялись. Простите, АлексейФедорович,  я  не  могу  вспомнить  без  негодования  этого  позорного   егопоступка... одного из таких поступков, на которые может решиться только одинДмитрий Федорович в своем гневе... и в страстях своих! Я и рассказать  этогоне могу, не в состоянии... Я  сбиваюсь  в  словах.  Я  справлялась  об  этомобиженном и узнала, что он очень бедный человек. Фамилия его Снигирев. Он зачто-то провинился на службе, его выключили, я не умею вам это рассказать,  итеперь он с своим семейством, с несчастным семейством больных детей и  жены,сумасшедшей кажется, впал в страшную нищету. Он уже давно здесь в городе, ончто-то делает, писарем где-то был, а ему вдруг теперь ничего  не  платят.  Ябросила взгляд на вас... то-есть я думала, - я не знаю, я как-то путаюсь,  -видите, я хотела вас просить, Алексей Федорович,  -  добрейший  мой  АлексейФедорович, сходить к нему, отыскать предлог, войти к ним,  то-есть  к  этомуштабс-капитану, - о боже! как я сбиваюсь, - и деликатно, осторожно, - именнокак только вы один сумеете сделать (Алеша вдруг покраснел) -  суметь  отдатьему это вспоможение,  вот,  двести  рублей.  Он  наверно  примет...  то-естьуговорить его принять... Или нет, как это? Видите ли, это не то,  что  платаему за примирение, чтоб  он  не  жаловался  (потому  что  он  кажется  хотелжаловаться), а просто сочувствие, желание  помочь,  от  меня,  от  меня,  отневесты Дмитрия  Федоровича,  а  не  от  него  самого...  Одним  словом,  высумеете... Я бы сама поехала, но вы сумеете гораздо лучше меня. Он  живет  вОзерной улице, в доме мещанки Калмыковой... Ради  бога,  Алексей  Федорович,сделайте мне это, а теперь... теперь я несколько... устала. До свиданья...     Она вдруг так быстро повернулась и  скрылась  опять  за  портьеру,  чтоАлеша не успел и слова сказать, -  а  ему  хотелось  сказать.  Ему  хотелосьпросить прощения, обвинить себя, - ну что-нибудь сказать, потому что  сердцеего было полно, и выйти из комнаты он решительно не хотел без этого. Но г-жаХохлакова схватила  его  за  руку  и  вывела  сама.  В  прихожей  она  опятьостановила его, как и давеча.     -  Гордая,  себя  борет,  но  добрая,   прелестная,   великодушная!   -полушепотом восклицала г-жа Хохлакова. - О как я ее люблю, особенно  иногда,и как я всему, всему теперь вновь опять рада! Милый  Алексей  Федорович,  выведь не знали этого: знайте же, что мы все, все - я, обе ее тетки, - ну все,даже Lise, вот уже целый месяц как мы только того и желаем,  и  молим,  чтобона разошлась с вашим любимцем Дмитрием Федоровичем,  который  ее  знать  нехочет и нисколько не любит, и вышла бы за Ивана Федоровича, образованного  ипревосходного молодого человека, который ее любит больше всего на свете.  Мыведь целый заговор тут составили, и я даже может быть не уезжаю  лишь  из-заэтого...     - Но ведь она же плакала, опять оскорбленная! - вскричал Алеша.     - Не верьте слезам женщины, Алексей Федорович, - я всегда против женщинв этом случае, я за мужчин.     - Мама, вы его портите и губите, - послышался  тоненький  голосок  Liseиз-за двери.     - Нет, это я всему причиной, я ужасно  виноват!  -  повторял  неутешныйАлеша в порыве мучительного стыда за свою выходку  и  даже  закрывая  рукамилицо от стыда.     - Напротив вы поступили, как ангел, как ангел, я это тысячи  тысяч  разповторить готова.     - Мама, почему он поступил как ангел, - послышался опять голосок Lise.     - Мне вдруг почему-то вообразилось, на все это глядя,- продолжал Алеша,как бы и не слыхав Лизы,  -  что  она  любит  Ивана,  вот  я  и  сказал  этуглупость... и что теперь будет!     - Да с кем, с  кем?  -  воскликнула  Lise,  -  мама,  вы  верно  хотитеумертвить меня. Я вас спрашиваю - вы мне не отвечаете.     В эту минуту вбежала горничная.     - С Катериной Ивановной худо... Оне плачут... истерика, бьются.     - Что такое, - закричала Lise, уже тревожным голосом. -  Мама,  это  сомной будет истерика, а не с ней!     - Lise, ради бога не кричи, не убивай меня. Ты еще в таких  летах,  чтотебе нельзя всего знать, что большие знают, прибегу все расскажу, что  можнотебе сообщить. О боже мой! Я бегу,  бегу...  Истерика  -  это  добрый  знак,Алексей Федорович, это превосходно, что с ней истерика.  Это  именно  так  инадо. Я в этом случае всегда против  женщин,  против  всех  этих  истерик  иженских слез. Юлия, беги и скажи, что я  лечу.  А  что  Иван  Федорович  таквышел, так она сама виновата. Но он не уедет. Lise, ради бога не  кричи!  Ахда, ты не кричишь, это я кричу, прости свою  мамашу,  но  я  в  восторге,  ввосторге, в восторге! А  заметили  вы,  Алексей  Федорович,  каким  молодым,молодым человеком Иван Федорович давеча вышел, сказал это  все  и  вышел!  Ядумала, он такой ученый, академик, а он вдруг так горячо-горячо,  откровеннои молодо, неопытно и молодо, и так это все прекрасно, прекрасно, точно вы...И этот стишок немецкий сказал, ну точно  как  вы!  Но  бегу,  бегу.  АлексейФедорович, спешите скорей по этому поручению и поскорей вернитесь. Lise,  ненадобно ли тебе чего? Ради бога не задерживай ни минуты Алексея  Федоровича,он сейчас к тебе вернется...     Г-жа Хохлакова наконец убежала. Алеша,  прежде  чем  идти,  хотел  былоотворить дверь к Lise.     - Ни за что! - вскричала Lise, - теперь уж ни  за  что!  Говорите  так,сквозь дверь. За что вы в ангелы попали? Я только это одно и хочу знать.     - За ужасную глупость, Lise! Прощайте.     - Не смейте так уходить! - вскричала было Lise.     - Lise, у меня серьезное горе! Я сейчас ворочусь, но  у  меня  большое,большое горе! И он выбежал из комнаты. 

VI. НАДРЫВ В ИЗБЕ.

       У него было действительно серьезное горе, из  таких,  какие  он  доселередко испытывал. Он выскочил и "наглупил",- и в каком же  деле:  в  любовныхчувствах! "Но что я в этом понимаю, что я в этих делах разбирать могу?" -  всотый раз повторял он про себя, краснея, - "ох, стыд бы ничего, стыд  толькодолжное мне наказание, - беда в том, что несомненно теперь я  буду  причиноюновых несчастий... А старец посылал меня, чтобы примирить и  соединить.  Такли соединяют?" Тут он вдруг опять  припомнил,  как  он  "соединил  руки",  истрашно стыдно стало ему опять. "Хоть я сделал это все и искренно, но впереднадо быть умнее", заключил он вдруг и даже не улыбнулся своему заключению.     Поручение Катерины Ивановны было дано в Озерную улицу, а  брат  Дмитрийжил как раз тут по дороге, недалеко от Озерной улицы в переулке. Алеша решилзайти к  нему  во  всяком  случае  прежде,  чем  к  штабс-капитану,  хоть  ипредчувствовал, что не застанет брата. Он подозревал,  что  тот  может  бытькак-нибудь нарочно будет прятаться от него теперь, - но  во  что  бы  то  нистало надо было его разыскать. Время же уходило: мысль об отходившем  старцени на минуту, ни на секунду не оставляла его с того часа, как  он  вышел  измонастыря.     В  поручении  Катерины  Ивановны  промелькнуло   одно   обстоятельство,чрезвычайно тоже его заинтересовавшее: когда Катерина Ивановна  упомянула  омаленьком мальчике, школьнике,  сыне  того  штабс-капитана,  который  бежал,плача в голос, подле отца, - то у Алеши и тогда уже вдруг  мелькнула  мысль,что этот мальчик есть наверное  тот  давешний  школьник,  укусивший  его  запалец, когда он, Алеша, допрашивал его, чем он его обидел. Теперь  уж  Алешабыл почти уверен в этом, сам не зная еще почему.  Таким  образом,  увлекшисьпосторонними соображениями, он  развлекся  и  решил  не  "думать"  о  сейчаснаделанной им "беде", не мучить себя раскаянием. а делать дело,  а  там  чтобудет, то и выйдет. На этой мысли он окончательно ободрился. Кстати завернувв переулок к брату Дмитрию и чувствуя голод, он вынул из  кармана  взятую  уотца булку и съел дорогой. Это подкрепило его силы.     Дмитрия дома не оказалось. Хозяева домишка - старик столяр, его  сын  истарушка жена его - даже подозрительно посмотрели на Алешу. "Уж третий день,как не ночует, может куда и выбыл", - ответил старик  на  усиленные  вопросыАлеши. Алеша понял, что он отвечает по данной инструкции. На вопрос его: "Неу Грушеньки ли он, и не у Фомы ли опять прячется" (Алеша  нарочно  пустил  вход эти откровенности), все хозяева даже пугливо на него посмотрели.  "Любятего стало быть, руку его держат", подумал Алеша, "это хорошо".     Наконец он разыскал в Озерной  улице  дом  мещанки  Калмыковой,  ветхийдомишко, перекосившийся, всего в  три  окна  на  улицу,  с  грязным  двором,посреди которого уединенно стояла корова. Вход был со двора в сени -  налевоиз сеней жила старая хозяйка со старухою дочерью и кажется  обе  глухие.  Навопрос его о штабс-капитане, несколько раз повторенный, одна из  них,  понявнаконец, что спрашивают жильцов, ткнула ему пальцем чрез сени,  указывая  надверь в чистую избу. Квартира штабс-капитана действительно оказалась  толькопростою избой. Алеша взялся было рукой  за  железную  скобу,  чтоб  отворитьдверь, как вдруг необыкновенная тишина за  дверями  поразила  его.  Он  зналоднако со  слов  Катерины  Ивановны,  что  отставной  штабс-капитан  человексемейный: "Или спят все они, или может быть услыхали, что я пришел  и  ждут,пока я отворю; лучше я сперва постучусь к  ним",  -  и  он  постучал.  Ответпослышался, но не сейчас, а секунд даже может быть десять спустя.     - Кто таков! - прокричал кто-то громким и усиленно сердитым голосом.     Алеша отворил тогда дверь, и шагнул чрез порог.  Он  очутился  в  избе,хотя и довольно просторной, но чрезвычайно загроможденной и людьми и  всякимдомашним скарбом. Налево была большая русская печь. От печи  к  левому  окнучрез всю комнату была протянута веревка, на которой  было  развешено  разноетряпье. По обеим стенам налево и направо  помещалось  по  кровати,  покрытыхвязанными одеялами. На одной из них, на левой,  была  воздвигнута  горка  изчетырех ситцевых подушек, одна другой меньше. На другой  же  кровати  справавиднелась лишь одна очень маленькая подушечка. Далее в  переднем  углу  былонебольшое место, отгороженное занавеской  или  простыней,  тоже  перекинутоючрез веревку, протянутую поперек угла. За этою занавеской  тоже  примечаласьсбоку устроенная на лавке и на приставленном к ней  стуле  постель.  Простойдеревянный, четырехугольный мужицкий стол был отодвинут из переднего угла  ксерединному  окошку.  Все  три  окна,  каждое  в  четыре   мелкие,   зеленыезаплесневевшие стекла, были очень  тусклы  и  наглухо  заперты,  так  что  вкомнате было довольно душно и не так светло. На  столе  стояла  сковорода  состатками глазной яичницы, лежал  надъеденный  ломоть  хлеба  и  сверх  тогонаходился полуштоф со слабыми остатками земных благ лишь на  донушке.  Возлелевой кровати на  стуле  помещалась  женщина,  похожая  на  даму,  одетая  вситцевое платье. Она была очень худа лицом, желтая; чрезвычайно впалые  щекиее свидетельствовали с первого раза о ее  болезненном  состоянии.  Но  всегоболее поразил Алешу взгляд бедной дамы, - взгляд чрезвычайно  вопросительныйи в то же время ужасно надменный. И до тех пор пока дама не заговорила  самаи пока объяснялся Алеша  с  хозяином,  она  все  время  так  же  надменно  ивопросительно переводила свои большие карие глаза с  одного  говорившего  надругого. Подле этой дамы у левого окошка стояла молодая девушка  с  довольнонекрасивым лицом, с рыженькими жиденькими волосами,  бедно,  хотя  и  весьмаопрятно одетая. Она брезгливо осмотрела вошедшего  Алешу.  Направо,  тоже  упостели, сидело и еще одно женское существо. Это было очень жалкое создание,молодая тоже девушка, лет двадцати, но горбатая и безногая, с отсохшими, каксказали потом Алеше, ногами. Костыли ее стояли подле, в углу, между кроватьюи стеной. Замечательно прекрасные и добрые глаза бедной девушки  с  какою-тоспокойною кротостью поглядели на Алешу. За  столом,  кончая  яичницу,  сиделгосподин лет сорока пяти, невысокого  роста,  сухощавый,  слабого  сложения,рыжеватый, с рыженькою  редкою  бородкой,  весьма  похожею  на  растрепаннуюмочалку (это сравнение и особенно слово "мочалка" так и сверкнули  почему-тос первого же взгляда в уме Алеши, он это  потом  припомнил).  Очевидно  этотсамый господин и крикнул из-за двери: кто таков! так как другого  мужчины  вкомнате не было. Но когда Алеша вошел, он  словно  сорвался  со  скамьи,  накоторой сидел за столом, и, наскоро обтираясь дырявою салфеткой, подлетел  кАлеше.     - Монах на монастырь просит, знал к кому придти!  -  громко  между  темпроговорила стоявшая в левом углу девица.     Но господин, подбежавший к Алеше, мигом повернулся к ней на каблуках  ивзволнованным срывающимся каким-то голосом ей ответил:     - Нет-с, Варвара  Николавна,  это  не  то-с,  не  угадали-с!  Позвольтеспросить в свою очередь, - вдруг опять повернулся он к Алеше, - что побудиловас-с посетить... эти недра-с?     Алеша внимательно смотрел на него,  он  в  первый  раз  этого  человекавидел. Было в нем что-то угловатое,  спешащее  и  раздражительное.  Хотя  оночевидно сейчас выпил, но пьян не был. Лицо его изображало какую-то  крайнююнаглость и в то же время, - странно это было, - видимую трусость.  Он  похожбыл на человека, долгое время подчинявшегося и натерпевшегося, но который бывдруг вскочил и захотел заявить себя. Или еще лучше  на  человека,  которомуужасно бы хотелось вас  ударить,  но  который  ужасно  боится,  что  вы  егоударите, В речах его и в интонации довольно пронзительного  голоса  слышалсякакой-то юродливый юмор, то злой,  то  робеющий,  не  выдерживающий  тона  исрывающийся. Вопрос о "недрах" задал он как бы весь дрожа, выпучив  глаза  иподскочив к Алеше до того в упор, что тот машинально сделал шаг назад.  Одетбыл этот  господин  в  темное,  весьма  плохое,  какое-то  нанковое  пальто,заштопанное и в пятнах. Панталоны на нем были чрезвычайно какие-то  светлые,такие, что никто давно и не носит, клетчатые и из очень  тоненькой  какой-томатерии, смятые снизу и  сбившиеся  оттого  наверх,  точно  он  из  них  какмаленький мальчик вырос.     - Я... Алексей Карамазов... - проговорил было в ответ Алеша.     - Отменно умею понимать-с, - тотчас же отрезал господин,  давая  знать,что ему и без того известно, кто он такой. - Штабс я капитан-с Снегирев-с, всвою очередь, но все же желательно узнать, что именно побудило...     - Да я так только зашел. Мне в сущности от себя хотелось бы вам сказатьодно слово... Если только позволите...     - В таком случае вот и стул-с, извольте взять место-с.  Это  в  древнихкомедиях говорили: "извольте  взять  место"...  -  и  штабс-капитан  быстрымжестом схватил порожний стул (простой мужицкий, весь деревянный и  ничем  необитый) и поставил его чуть не по средине  комнаты;  затем,  схватив  другойтакой же стул для себя, сел напротив Алеши, попрежнему к нему в упор и  так,что колени их почти соприкасались вместе.     - Николай Ильич Снегирев-с, русской пехоты бывший штабс-капитан-с, хотьи посрамленный своими пороками, но все  же  штабс-капитан.  Скорее  бы  надосказать: штабс-капитан  Словоерсов,  а  не  Снегирев,  ибо  лишь  со  второйполовины  жизни  стал  говорить  словоерсами.  Слово-ер-с  приобретается   вунижении.     - Это так точно, - усмехнулся Алеша, -  только  невольно  приобретаетсяили нарочно?     -  Видит  бог,  невольно.  Все  не  говорил,  целую  жизнь  не  говорилсловоерсами, вдруг упал и встал с словоерсами. Это  делается  высшею  силой.Вижу, что интересуетесь современными вопросами.  Чем  однако  мог  возбудитьстоль любопытства, ибо живу в обстановке, невозможной для гостеприимства.     - Я пришел... по тому самому делу...     - По тому самому делу? - нетерпеливо перервал штабс-капитан.     - По поводу той встречи вашей с братом  моим  Дмитрием  Федоровичем,  -неловко отрезал Алеша.     - Какой же это встречи-с? Это уж  не  той  ли  самой-с?  Значит  насчетмочалки, банной  мочалки?  -  надвинулся  он  вдруг  так,  что  в  этот  разположительно стукнулся коленками в Алешу. Губы его как-то особенно сжались вниточку.     - Какая это мочалка? - пробормотал Алеша.     - Это он на меня тебе, папа, жаловаться пришел! - крикнул знакомый  ужеАлеше голосок давешнего мальчика из-за занавески в углу. - Это я ему  давечапалец укусил ! - Занавеска  отдернулась,  и  Алеша  увидел  давешнего  врагасвоего, в углу, под образами, на прилаженной на лавке и на стуле  постельке.Мальчик лежал накрытый своим пальтишком и еще стареньким  ватным  одеяльцем.Очевидно был нездоров и, судя по горящим глазам,  в  лихорадочном  жару.  Онбесстрашно, не по-давешнему, глядел теперь на Алешу: "Дома, дескать,  теперьне достанешь".     - Какой такой палец укусил? - привскочил со стула штабс-капитан. -  Этовам он палец укусил-с?     - Да, мне. Давеча он на улице с мальчиками камнями перебрасывался;  онив него шестеро кидают, а он один. Я подошел к нему, а он  и  в  меня  каменьбросил, потом другой мне в голову. Я спросил: что я  ему  сделал?  Он  вдругбросился и больно укусил мне палец, не знаю за что.     - Сейчас высеку-с! Сею минутой высеку-с, - совсем уже вскочил со  стулаштабс-капитан.     - Да я ведь вовсе не жалуюсь, я только рассказал... - Я вовсе не  хочу,чтобы вы его высекли. Да он кажется теперь и болен...     - А вы думали я высеку-с? Что я Илюшечку возьму да сейчас и высеку предвами для вашего полного удовлетворения? Скоро вам это надо-с?  -  проговорилштабс-капитан, вдруг повернувшись к Алеше с таким жестом, как будто хотел нанего броситься. - Жалею, сударь, о вашем пальчике, но  не  хотите  ли  -  я,прежде чем Илюшечку сечь, свои четыре пальца, сейчас же на ваших глазах, длявашего  справедливого  удовлетворения,  вот  этим   самым   ножом   оттяпаю.Четырех-то пальцев,  я  думаю,  вам  будет  довольно-с  для  утоления  жаждымщения-с, пятого не потребуете?.. - Он вдруг остановился и как  бы  задохся.Каждая черточка на его лице ходила и дергалась,  глядел  же  с  чрезвычайнымвызовом. Он был как бы в исступлении.     - Я, кажется, теперь  все  понял.  -  тихо  и  грустно  ответил  Алеша,продолжая сидеть. - Значит ваш  мальчик  -  добрый  мальчик,  любит  отца  ибросился на меня как на брата вашего обидчика... Это  я  теперь  понимаю,  -повторил он раздумывая. - Но брат мой Дмитрий Федорович раскаивается в своемпоступке, я знаю это, и если только ему возможно будет  придти  к  вам,  иливсего лучше свидеться с вами опять в том самом месте, то он попросит  у  васпри всех прощения... если вы пожелаете.     - То-есть вырвал бороденку и попросил извинения... Все дескать закончили удовлетворил, так ли-с?     - О, нет, напротив, он сделает все, что вам  будет  угодно  и  как  вамбудет угодно!     - Так что если б я попросил его светлость стать на коленки предо мной вэтом самом трактире-с, -  "Столичный  город"  ему  наименование,  -  или  наплощади-с, так он и стал бы ?     - Да, он станет и на колени.     -  Пронзили-с.  Прослезили  меня   и   пронзили-с.   Слишком   наклоненчувствовать. Позвольте же  отрекомендоваться  вполне:  моя  семья,  мои  дведочери и мой сын, - мой помет-с. Умру я, кто-то их возлюбит-с? А  пока  живуя, кто-то меня, скверненького, кроме них возлюбит? Великое это дело  устроилгосподь для каждого человека в моем роде-с. Ибо надобно, чтоб и  человека  вмоем роде мог хоть кто-нибудь возлюбить-с...     - Ах это совершенная правда! - воскликнул Алеша.     - Да полноте  наконец  паясничать,  какой-нибудь  дурак  придет,  а  высрамите! -  вскрикнула  неожиданно  девушка  у  окна,  обращаясь  к  отцу  сбрезгливою и презрительною миной.     -  Повремените  немного,   Варвара   Николавна,   позвольте   выдержатьнаправление, - крикнул ей отец хотя и повелительным тоном, но однако  весьмаодобрительно смотря на нее. - Это уж у нас такой характер-с, - повернулся онопять к Алеше.        "И ничего во всей природе        Благословить он не хотел".То-есть  надо  бы  в  женском  роде: благословить она не хотела-с. Но теперьпозвольте  вас  представить  и  моей супруге: Вот-с Арина Петровна, дама безног-с,  лет  сорока  трех,  ноги  ходят,  да немножко-с. Из простых-с. АринаПетровна,  разгладьте черты ваши: вот Алексей Федорович Карамазов. Встаньте,Алексей  Федорович,  -  он  взял  его за руку и с силой, которой даже нельзябыло  ожидать  от него, вдруг его приподнял: - Вы даме представляетесь, надовстать-с.  Не  тот-с  Карамазов, маменька, который... гм и так далее, а братего,   блистающий   смиренными  добродетелями.  Позвольте,  Арина  Петровна,позвольте, маменька, позвольте вашу ручку предварительно поцеловать.     И он почтительно, нежно даже поцеловал у супруги ручку. Девица у окна снегодованием  повернулась  к  сцене  спиной,  надменно  вопросительное  лицосупруги вдруг выразило необыкновенную ласковость.     - Здравствуйте, садитесь, г. Черномазов, - проговорила она.     - Карамазов, маменька, Карамазов (мы  из  простых-с),  -  подшепнул  онснова.     - Ну Карамазов или как там, а я всегда Черномазов... - Садитесь  же,  изачем он вас поднял? Дама без ног, он говорит, ноги-то есть, да распухли какведра, а сама я высохла. Прежде-то я куды была толстая, а теперь вон  словноиглу проглотила...     - Мы из простых-с, из простых-с, - подсказал еще раз капитан.     - Папа, ах папа, - проговорила вдруг горбатая девушка, доселе молчавшаяна своем стуле, и вдруг закрыла глаза платком.     - Шут! - брякнула девица у окна.     - Видите у нас какие известия, - расставила руки  мамаша,  указывая  надочерей, - точно облака идут; пройдут облака и опять  наша  музыка.  Прежде,когда мы военными были, к нам много приходило таких гостей. Я, батюшка,  эток делу не приравниваю. Кто любит кого, тот  и  люби  того.  Дьяконица  тогдаприходит и говорит: Александр Александрович превосходнейшей души человек,  аНастасья, говорит, Петровна, это исчадие ада. Ну отвечаю это  как  кто  когообожает, а ты и мала куча да вонюча. - А тебя, говорит, надо  в  повиновениидержать. - Ах ты, черная ты, говорю ей, шпага, ну и кого ты учить пришла?  -Я, говорит она, воздух чистый впускаю, а ты нечистый. -  А  спроси,  отвечаюей, всех господ офицеров, нечистый ли во мне воздух, али другой какой? И такэто у меня с того самого времени на душе сидит, что  намеднись  сижу  я  вотздесь как теперь и вижу,  тот  самый  генерал  вошел,  что  на  Святую  сюдаприезжал: что, говорю ему, ваше  превосходительство,  можно  ли  благороднойдаме воздух свободный впускать? - Да, отвечает, надо бы у вас  форточку  алидверь отворить, потому самому, что у вас воздух не свежий. Ну и все-то  так!А и что им мой воздух дался? От мертвых  и  того  хуже  пахнет.  Я,  говорю,воздуху вашего не порчу, а башмаки закажу и  уйду.  Батюшки,  голубчики,  непопрекайте мать родную! Николай Ильич, батюшка, я ль тебе не угодила, тольковедь у меня и есть, что Илюшечка из класса придет  и  любит.  Вчера  яблочкопринес. Простите, батюшки, простите, голубчики, мать родную,  простите  менясовсем одинокую, а и чего вам мой воздух противен стал!     И  бедная  вдруг  разрыдалась,  слезы  брызнули  ручьем.  Штабс-капитанстремительно подскочил к ней.     - Маменька, маменька, голубчик, полно, полно! Не  одинокая  ты.  Все-тотебя любят, все обожают! - и он начал опять целовать у нее обе руки и  нежностал гладить по ее лицу своими ладонями; схватив же  салфетку,  начал  вдругобтирать с лица ее слезы. Алеше показалось даже,  что  у  него  и  у  самогозасверкали слезы. -  Ну-с,  видели-с?  Слышали-с?  -  как-то  вдруг  яростнообернулся он к нему, показывая рукой на бедную слабоумную.     - Вижу и слышу, - пробормотал Алеша.     - Папа, папа! Неужели ты с ним...     - Брось ты его, папа!  -  крикнул  вдруг  мальчик,  привстав  на  своейпостельке и горящим взглядом смотря на отца.     - Да полно-те вы наконец паясничать, ваши  выверты  глупые  показывать,которые ни к чему никогда не ведут!.. - совсем уже озлившись крикнула все изтого угла Варвара Николаевна, даже ногой топнула.     - Совершенно справедливо на этот раз изволите из себя выходить, ВарвараНиколавна, и я вас стремительно удовлетворю. Шапочку вашу наденьте,  АлексейФедорович, а я вот картуз возьму - и пойдемте-с. Надобно вам одно  серьезноесловечко сказать, только вне этих стен. Эта вот сидящая девица -  это  дочкамоя-с, Нина Николаевна-с, забыл я вам  ее  представить,  -  ангел  божий  воплоти... к смертным слетевший... если можете только это понять...     -  Весь  ведь  так  и  сотрясается,  словно  судорогой  его  сводит,  -продолжала в негодовании Варвара Николаевна.     - А это вот что теперь на меня  ножкой  топает  и  паяцом  меня  давечаобличила, - это тоже ангел божий во плоти-с, и справедливо меня  обозвала-с.Пойдемте же, Алексей Федорович, покончить надо-с...     И схватив Алешу за руку, он вывел его из комнаты прямо на улицу. 

VII. И НА ЧИСТОМ ВОЗДУХЕ.

       - Воздух чистый-с, а в хоромах-то у меня и впрямь  не  свежо,  во  всехдаже  смыслах.  Пройдемте,  сударь,  шажком.  Очень  бы  хотелось  мне   васзаинтересовать-с.     - Я и сам к вам имею одно чрезвычайное дело... -  заметил  Алеша,  -  итолько не знаю, как мне начать.     - Как не узнать, что у вас до меня дело-с? Без дела-то вы бы никогда комне и  не  заглянули.  Али  в  самом  деле  только  жаловаться  на  мальчикаприходили-с? Так ведь это невероятно-с. А кстати о  мальчике-с:  я  вам  тамвсего изъяснить не мог-с, а здесь теперь сцену эту вам опишу-с.  Видите  ли,мочалка-то была гуще-с, еще всего  неделю  назад,  -  я  про  бороденку  моюговорю-с; это ведь бороденку мою  мочалкой  прозвали,  школьники  главное-с.Ну-с, вот-с, тянет меня тогда ваш братец Дмитрий Федорович за мою бороденку,вытянул из трактира на площадь, а как раз школьники из школы  выходят,  а  сними и Илюша. Как увидал он меня в таком виде-с, - бросился ко  мне:  "Папа,кричит, папа!" Хватается за меня, обнимает меня, хочет меня вырвать,  кричитмоему обидчику: "Пустите, пустите, это папа мой, папа, простите его", -  такведь и кричит: "простите"; рученками-то тоже его схватил,  да  руку-то  ему,эту самую-то руку его, и целует-с... Помню я в ту минуту, какое у него  былоличико-с, не забыл-с и не забуду-с!..     - Клянусь, - воскликнул Алеша, -  брат  вам  самым  искренним  образом,самым полным, выразит раскаяние, хотя  бы  даже  на  коленях  на  той  самойплощади... Я заставлю его, иначе он мне не брат!     - Ага, так это еще в  прожекте  находится.  Не  прямо  от  него,  а  отблагородства лишь вашего сердца исходит пылкого-с. Так бы и сказали-с.  Нет,уж в таком случае позвольте  мне  и  о  высочайшем  рыцарском  и  офицерскомблагородстве вашего братца досказать, ибо он его тогда выразил-с. Кончил  онэто меня за мочалку тащить, пустил на  волю-с:  "Ты,  говорит,  офицер  и  яофицер, - если можешь найти секунданта, порядочного человека, то присылай  -дам удовлетворение, хотя бы ты  и  мерзавец!"  Вот  что  сказал-с.  Воистинурыцарский дух! Удалились мы тогда с Илюшей, а родословная фамильная  картинанавеки у Илюши в памяти душевной отпечатлелась. Нет  уж  где  нам  дворянамиоставаться-с. Да и посудите сами-с, изволили  сами  быть  сейчас  у  меня  вхоромах, - что видели-с? Три дамы сидят-с, одна без ног  слабоумная,  другаябез ног горбатая, а третья с ногами, да слишком  уж  умная,  курсистка-с,  вПетербург  снова  рвется,  там  на  берегах  Невы  права   женщины   русскойотыскивать. Про Илюшу не говорю-с, всего девять лет-с, один как  перст,  ибоумри я - и что со всеми этими недрами станется, я только про  это  одно  васспрошу-с? А если так, то вызови я его на дуэль, а ну как он меня тотчас же иубьет, ну что же тогда? С ними-то тогда со всеми что  станется-с?  Еще  хужетого, если он не убьет-с, а лишь только меня искалечит: работать  нельзя,  арот-то все-таки остается, кто ж его накормит тогда, мой рот, и кто  ж  их-товсех тогда накормит-с? Аль Илюшу, вместо школы, милостыню  просить  высылатьежедневно ? Так вот что оно для меня значит-с  на  дуэль-то  его  вызвать-с,глупое это слово-с и больше ничего-с.     - Он будет у вас просить  прощения,  он  посреди  площади  вам  в  ногипоклонится, - вскричал опять Алеша с разгоревшимся взором.     - Хотел я его в суд позвать. - продолжал штабс-капитан,- но  развернитенаш кодекс, много ль мне придется  удовлетворения  за  личную  обиду